К ОГЛАВЛЕНИЮ

НА ПРЕДЫДУЩУЮ

* * *
Трофименко проснулся от сырости примерно через полчаса после того, как уснул. Панков у костра осталось только двое — Гниль и еще какой-то парнишка. Трофименко поднялся и перешел к соседнему костру.
Никого из неформалов там уже не было. Зато появился молодой парень в камуфляже, судя по разговору, имевший среди своих предков казачишек и сам причислявший себя к казакам. Собственно говоря, о казаках и шел разговор, постепенно переходя от реальных казаков к литературным, — точнее, к Григорию Мелехову, которого кто-то из собеседников казака похвалил (видимо, для того, чтоб польстить парню). «А мне мой дед про Мелехова говорил, — возразил казачок, — вот из-за таких, как он и погибло казачество. Потому что он болтался, как г...о в проруби — то к белым, то к красным. А надо — один раз дал присягу и все, ни к кому больше не переходи». Собеседники покачали головами и согласились.
К своему костру начали подтягиваться панки. Гниль и сидевший рядом с ним парнишка, наоборот, куда-то слиняли.
Время близилось к шести. В лагере почувствовалось какое-то движение. Трофименко, прошедшись по лагерю, увидел, что к баррикаде, перекрывающей Дружинниковскую, со стороны ментовского кордона начали подтягиваться свежие защитники, правда, пока только единичные, и, кажется, кто-то начал, наоборот, покидать баррикады. Осаждающие не проявляли никакой реакции. Вернувшись к памятнику, Трофименко встал уже не у одного из костров, а где-то между ними, ему теперь было все равно, где стоять, и так он стоял и смотрел на часы — он решил уйти ровно в шесть.
Почти никого из панков у костра уже не осталось. Куда-то исчез и флаг. Зато вместо панков появились два каких-то приблатненных молодца с поволжской внешностью, то ли рассчитывающих тут чем-нибудь поживиться, то ли просто не нашедших места для ночлега. У других костров на них косились, поэтому они и прибились к панковскому. Тот из них, что был покрепче, задирался к какому-то парнишке в камуфляже, пришедшему вместе с панками, выясняя, хорошо ли парнишка умеет драться и, если нет, то зачем надел военную форму. В конце-концов, объект приставаний не выдержал и слинял подобру-поздорову. Потом молодец, заметив выглядывающие из-под полы трофименковского ватника ножны, поинтересовался, не нож ли это, и, получив утвердительный ответ, сказал: «Молодец!» Трофименко никак не отреагировал на этот комплимент. Молодец попытался было задраться к казачку, но тот уже уходил. Второй парень — габаритами помельче первого — все уговаривал товарища пойти попромышлять на Киевский вокзал и, в конце концов, уговорил. У панковского костра не осталось никого.
Трофименко подошел к догорающему костру и подкинул в огонь обломок ящичной дощечки. Пламя охватило деревяшку, продлив свое существование. Когда костер снова стал затухать, трофименковские часы показывали пять минут седьмого. Трофименко повернулся и пошел в сторону Дружинниковской улицы. Выйдя за баррикаду, он увидел двух человек, идущих ему навстречу. Кто-то шел сзади, также покидая лагерь. Начиналось обычное осеннее утро, и возле входа метро, где не было видно милицейского кордона, ничто не напоминало о длящейся уже вторые сутки странной войне. Только мужики с хмурыми лицами, выходившие из метро и входившие туда, имели к ней какое-то отношение. Но на то, в конце концов, и выход метро, чтоб через него входили и выходили.
* * *
Костя покинул лагерь в восьмом часу. Он уже вышел за ментовский кордон и шагал себе к метро, когда дорогу ему преградил какой-то тип лет двадцати в камуфляже и с баркашевской свастикой на рукаве. В довольно грубой форме тип поинтересовался у Кости, что он, Костя, тут делает. «Иду, как видишь», — отвечал Эллин. Типу ответ, видимо, не понравился, и он спросил, что, собственно, Костя здесь забыл. Костя объяснил, что он забыл, после чего тип спросил, записан ли Костя в какое-нибудь «подразделение», и узнав, что нет, весьма агрессивно заявил: «Так вот, раз не записан, даю тебе две минуты, и чтоб я тебя здесь больше не видел!»
Баркаш был выше Эллина сантиметров на десять. Но Эллина сей факт не особо трогал, потому как Эллин давно привык, что большая часть взрослых людей мужского пола — за вычетом, может быть, тех, кому уже за сорок — хоть на несколько сантиметров, да выше его; и даже Тамара, женщина крупная, была на два сантиметра выше Кости, ибо Костин рост был всего-навсего метр шестьдесят восемь. Не шибко много, но и не смертельно — знаменитый Александр Засс, прозванный русским Самсоном, при таком росте весил восемьдесят килограмм, поднимал лошадей и рвал железные цепи. Конечно, до Засса Косте было далеко, Костя, по сравнению с Зассом, был просто дистрофиком, однако ж, с баркашем он был явно из одной весовой категории.
Вежливо, но с достоинством Костя объяснил собеседнику, что через две минуты тот его точно не увидит, если только не увяжется за ним до метро, но завтра или послезавтра он тут будет снова, и его не очень волнует, кто его при этом будет видеть. Баркаш предупредил, что в таком случае Костю, как только он появится, выкинут к чортовой матери. «Почему?» — полюбопытствовал Костя. «Потому», — отвечал баркаш.
Костя потрогал нос. Боксом, в отличие от борьбы, он никогда не занимался, но старый друг костиного отчима Михал Иваныч Рущев, в молодости увлекавшийся боксом и даже занимавший пару раз не то второе, не то третье место в каких-то соревнованиях областного масштаба, дал в свое время Эллину несколько практических советов: как закрываться от ударов, как бить без замаха и, в частности, посоветовал перед дракой разминать нос, чтоб труднее было разбить. И хоть Костя кулаками махать не любил и даже в уличной драке норовил сперва врага завалить, а уж потом добить, но только никаких борцовских привычек за ним нигде, кроме как непосредственно в драке, не проявлялось, а вот нос заранее мять он привык. Между тем баркаш истолковал этот жест по своему: «Да-да, поэтому самому. Вам здесь делать нечего». Костя, не найдя сходу никаких рациональных аргументов, предложил баркашу глянуть в зеркало на себя самого. Баркашу Костино упрямство не понравилось, но за Костей шагах в десяти стоял ментовский кордон, поэтому баркаш просто похлопал Костю по плечу, сказал: «Ну, короче, я тебя предупредил» и, помедлив с пару секунд, зашагал в сторону соседнего двора. Возможно, он надеялся, что Костя неадекватно отреагирует на его фамильярность, но Эллин не хуже баркаша знал, как надо себя вести в присутствии ментов, поэтому только ответил: «Я вам очень признателен. Сэр!» и пошел своей дорогой.
* * *
Во время жестоких боев и отчаянных схваток не одни только трусы оказываются со срочным поручением в тылу или с медвежьей болезнью в госпитале. Наверно, не глупы были народные сказители, сложившие былину о последних минутах Добрыни Никитича, в которой рассказывается, что аккурат перед решающим боем с татарами пришла к Добрыне смерть, да и утащила богатыря, невзирая на отчаянные просьбы последнего дать ему хоть три часа отсрочки на разборку с недругами.
Восемнадцатилетний Сашка Мохов — потомственный РКРПшник был одним из идейных трудороссов. Правда, пообщавшись с левой касовкой Юлькой Шепельковой, а потом и с другими анархами, Мохов увлекся анархизмом, но со временем это увлечение стало проходить, хотя к анархистам Мохов по-прежнему относился с симпатией. Будь Мохов здоров, он уже через час после президентского указа был бы у БД. Но судьбе было угодно вывести его из игры. За несколько дней до указа Мохов, зависший по семейным делам у двоюродной тетки в в Коломне, свалился с тяжелейшей формой дизентерии.
Вечером двадцать второго Мохов оказался в Москве на Соколиной горе. Утром, оглядевшись, он был неприятно удивлен составом своих соседей по палате. Таковыми оказались мент, ОМОНовец и ВВшник из Дивизии Дзержинского. Дзержинцев вообще было много в отделении. «Чем их там кормят? — удивлялся Мохов. — Или они косят?»
Сосед не был похож на косильщика. Скорей, наоборот, он, как и Мохов, переживал, что по нелепой случайности в самый крутой момент оказался выведенным из игры. Правда, моховской идейностью солдат не отличался, у него просто руки чесались — хотелось подраться, хоть с защитниками БД, хоть с чортом лысым. «Поведи такого на мать родную — убьет и с удовольствием!» — думал Мохов, слушая разговоры ВВшника с товарищами по оружию.
Сам Мохов в первый день почти не разговаривал. Говорить своим врагам комплименты ему, естественно, не хотелось, а говорить им то, что он о них думает, было небезопасно.
* * *
Добравшись до фабрики, Костя первым делом пришел в кабинет к начальнице цеха и попросил две недели за свой счет. Начальница согласилась без звука — хоть продукция фабрики и находила себе сбыт в ширпотребе (пол-Москвы носит сумки и рюкзаки, обшитые лентами с фабрики №2), однако в последнее время на всех работы все равно не хватало, а людям было нечем платить; ушли в небытие «черные субботы», и сейчас, несмотря на конец месяца, в цеху вполне мог управиться и один грузчик, зато представлялась возможность сэкономить половину костиной зарплаты.
Вопрос о Белом доме в разговоре не встал. Во-первых, начальница хотя и не любила Ельцина, которому не могла простить экономический развал, и была твердо уверена, что любой нормальный человек испытывает к президенту аналогичные чувства, но при этом она совсем не представляла, чтоб простой грузчик, как бы он ни не любил «царя Бориса», мог сунуться «в политику». Не то что она не могла в это поверить, а просто в голову ей этого не приходило. Во-вторых, она, как и положено хорошей начальнице, уже успела пронюхать о том, что произошло между Костей и Тамарой, и не сомневалась, что Тамара за ночь уваляла Костю так, что тому стало не до работы. Начальнице было известно, что Костя — далеко не миллионер, просто так от половины месячной зарплаты ему отказываться не резон, и это, по мнению начальницы, подтверждало ее гипотезу. Все на фабрике знали, что в прошлом Погудина, по выражению своих подруг, «ходила в золоте», потом ситуация изменилась — то ли годы начали сказываться (хотя разве для нынешней женщины тридцать пять — возраст?), то ли сделала свое дело перестройка — старые хозяева жизни стали потихоньку уходить в тень, а к новым Тамара так и не смогла приспособиться — но только вот уже лет пять она не получала прежних подарков, и уже сама время от времени сдавала серьги или брошку в комиссионку, чтобы презентовать своему кавалеру часы; однако Тамара еще не все растратила, и уж, во всяком случае, на Костю ей должно было хватить.
Тамара никогда не была проституткой в полном смысле этого слова — она была любительницей, а не профессионалкой и к дарам мужчин относилась как спортсмен-любитель к своим медалям — ей дорог был сам факт подарка. Потому она и предпочитала получать не деньги, а серьги, кольца и иные презенты, хотя их происхождение объяснить мужу было куда труднее; потому и к новому положению вещей отнеслась философски, и это ее отношение как-то незаметно передалось всем, кто ее знал. Так что начальница отнюдь не осуждала Костю за то, что тот, как она считала, собирался какое-то время жить за счет Тамары. Кто ж виноват, что Погудина — такая женщина — ни один мужик после хорошего общения с ней не в состоянии нормально работать? Сам же Эллин здорово бы разозлился, если б узнал, что о нем думают на работе. Как они с теткой будут возмещать предстоящую финансовую потерю, Костя толком пока не представлял, однако решил на нее пойти. «Так один раз как-нибудь выкрутимся, — рассудил он. — А вот если цены еще раза в два подскочат...»
От начальницы Костя, даже не простившись с Тамарой, махнул в Беляево к тетке. Теткина пятиэтажка-хрущоба, стоящая всего метрах в ста от метро, была выстроена на месте огромного колхозного сада, который когда-то тянулся аж до того самого места, где теперь стоял ксеньин дом. От сада теперь остались только отдельные, разбросанные по району яблони и груши, да последний кусок, примыкающий к школе, в которой в свое время училась Ксения; а весь район уже был застроен — до самого ксеньиного дома стояли пяти- и девяти-, и двенадцатиэтажки и даже шестнадцатиэтажные башни, а дальше, до самого Ленинского проспекта тянулись корпуса разных институтов, школы милиции и какие-то непонятные стройки. Даже не верилось, что за каких-нибудь пять лет до рождения Ксении там были поля, овраги, покрытые рощами, и озера, по которым ксеньин брат — тогда еще восьмилетний мальчишка — плавал на плотах и охотился на тритонов.
В своей пятиэтажке тетка жила в четвертом подъезде в семьдесят пятой квартире и очень нервничала от того, что по соседству, на одной с ней лестничной клетке находилась семьдесят третья. Тетка почему-то считала, что сочетания единиц, троек и семерок приносят несчастья. В доказательство она приводила и число тринадцать, и роковую для известных поэтов цифру тридцать семь, и еще какую-то чертовщину. Сказать по правде, квартира семьдесят три и в самом деле пользовалась дурной репутацией. Сначала в ней жил какой-то псих, который периодически кидался на соседей, после чего надолго исчезал в дурдом, но потом опять появлялся. Когда он, в конце концов, обосновался в дурдоме навечно, а, может быть, просто отдал концы, в квартире поселилась тридцатилетняя мордовка, которую через два года убил бутылкой ее собственный любовник. Потом здесь жили какие-то подозрительные мужики с Кавказа, которые приезжали по ночам, а уезжали ни свет, ни заря и никогда не приводили женщин (что для кавказца — явно странно). Потом — вообще чорт знает кто.
Костю это в данный момент не волновало. Он и так-то уже был сонный, а в метро его совсем укачало, поэтому, добравшись до квартиры, он только перекинулся с теткой парой фраз и тут же завалился спать. Для тетки факт костинного пребывания у БД и уход племянника в бесплатный отпуск были полной неожиданностью, однако она эти поступки сразу же искренне одобрила. Политические симпатии тетки тут были ни при чем, если бы Костя решил на пушечный выстрел не подходить к Белому дому, результат был бы тот же. Тетка всегда одобряла костины поступки, даже если их не одобрял кто бы то ни было другой, включая костиных родителей. Она была без ума от своего племянника, может быть, потому, что считала себя косвенной виновницей появления Кости на свет, ведь это она когда-то познакомила свою тогда еще семнадцатилетнюю сестру с Ираклием Капитанаки.
Костя не помнил, как он плюхнулся на диван и провалился в сон. Однако через четыре часа он проснулся бодрым, свежим и хорошо соображающим. Поднявшись с дивана, Костя первым делом полез в шкаф и извлек оттуда старую вылинявшую, но на вид еще вполне целую болоньевую куртку и слегка продранный, зато удобный и теплый свитер, связанный когда-то теткой для ее младшего сына. Эта была походная экипировка — официальные визиты в таком гардеробе делать, разумеется, не рекомендовалось. Впрочем, для полевых условий вещи выглядели вполне сносно, чему в немалой степени способствовало теткино мастерство. К примеру, две узкие полоски более темной болоньи, нашитые у куртки на груди, как казалось на первый взгляд, просто для украшения, на самом деле имели совсем другую функцию: правая была пришита просто для симметрии, а левая была заплаткой, закрывающей длинный разрез. Куртку распорол в восемьдесят восьмом гастролер не то из Казани, не то еще откуда-то из тех мест. С гостями из Поволжья, которые, если верить газетам (чего, впрочем, как известно, делать нельзя), буквально терроризировали Москву, Эллин столкнулся только раз в жизни, да и то прицепились они не непосредственно к нему, а к Андрюхе Попову, с которым Эллин, возвращавшийся домой от тетки, случайно столкнулся неподалеку от трех вокзалов.
С Поповым Эллин был далеко не в лучших отношениях. Непонятно почему, но Поп постоянно пытался доказать Эллину, что борцы — щенки против качков; подобные вещи легко доказывать, когда ты на два года старше того, кому доказываешь. По другим сведениям, дело было в другом — просто Поп приревновал Эллина к его однокласнице Светке Петровой, гулявшей с Попом, но только это сомнительно, потому что Эллин Петровой был до лампочки, и Поп это прекрасно знал. Как бы то ни было, но Поп доставал Эллина уже почти год, и в Люберцах Эллину с Попом лучше было бы не встречаться. Однако здесь они были вроде как земляки в чужом городе, и ссориться им было не с руки, так что встретились они довольно мирно, и Поп до Эллина не докапывался, а докопались до самого Попа трое пацанов из Поволжья, которым не понравились его клетчатые штаны.
Ребята явно рассчитывали на численный перевес и совершенно напрасно рассчитывали, потому что не успели они начать драку, как на горизонте появились приехавшие с Попом Босс и Балашихин, которые сходу ринулись в бой; а поскольку Босс уже тогда в драке стоил, по крайней мере, двоих, у волжан не оставалось ни малейшего шанса на победу. Впрочем, и до избиения их дело не дошло, потому что подоспевшая милиция свинтила всех семерых; но до этого один из пацанов успел выхватить бритву и полоснуть Косте по совсем новехонькой тогда еще куртке, что, впрочем, не помешало Эллину ухватить не слишком мощного противника за кисть руки и, бросив на тротуар, придавить к асфальту. В отделении у волжан нашли еще два выкидных ножа, а у люберчан ничего особенного не нашли, так что где-то через час их всех отпустили, посоветовав идти своей дорогой и врагов своих не дожидаться, потому что «сегодня их никто уж точно не отпустит»; а Поп (которому, несмотря на всю его накачанность, кто-то из поволжцев основательно расквасил нос), то ли проникся к Эллину уважением, то ли решил, что теперь, после совместного боя, травить Эллина ему западло, но только у Эллина с тех пор никаких проблем с Попом не возникало. Так что в глубине души Эллин был даже благодарен гастролерам, но куртку пришлось ремонтировать, что тетка, надо отдать ей должное, сделала с блеском.
Куртка была чуть великовата в длину, потому что покупали ее на вырост, а Костя с тех пор так свой рост и не увеличил, зато он сильно увеличился в ширину, так что по ширине куртка теперь была ему в самый раз; свитер же был связан так, что легко растягивался и любому человеку костиного роста приходился впору. Бросив свитер и куртку на диван, Эллин хотел было достать из шкафа еще защитного цвета штаны, в которых он ходил на Валдае и в Крыму, но раздумал, решив, что для города это будет уж слишком.
Затем Костя прикинул, когда теперь стоит идти к БД. Вчера и позавчера он мог идти туда только ночью или, в крайнем случае, вечером. Но теперь, когда он был свободен круглые сутки, вставал вопрос, а почему он, собственно говоря, должен караулить ночью, а отсыпаться днем, почему не наоборот? Поразмыслив, Костя пришел к выводу, что лучше будет прийти как раз днем. На ночь там и так защитников найдут, а вот кто там будет в рабочее время? Кто-то, конечно будет, но, во всяком случае, народу будет меньше. Собственно говоря, можно было бы рвануть туда прямо счас, однако Эллин решил все-таки подождать до завтра, а сегодня попытаться связаться с Маркеловым, а может быть, и с Сиротиным. Того, что штурм будет сегодня, Эллин не боялся. Ночные впечатления убеждали его в том, что еще пару дней БД никто не тронет.
До вечера Костя звонил эсдекам. Но у Сиротина никто не брал трубку. К Маркелову Костя дозвонился и узнал, что того нет дома, и будет он очень поздно. Костя хотел было на всякий случай оставить телефон, но подумал, что неизвестно, будет ли он ночью у тетки, и извинившись, повесил трубку.
* * *
Стас Маркелов караулил у БД только в первую ночь. Убедившись, что скорого штурма не будет, и насмотревшись на антисемитские плакаты, он от роли защитника Белого дома отказался; однако это не означало, что он совсем вышел из игры. В то самое время, когда Эллин, отоспавшись, протирал глаза, Стас в «Партийном доме» СДПР набирал на компьютере «Предложения группы левых организаций». «Группу левых организаций», кроме Стаса, представляли еще трое: самый известный член ИРЕАНа Вадим Дамье — последователь Франкфуртской школы в области философии и ортодоксальный кропоткинец в остальном — невысокий, тощий, очкастый, с нерусским лицом и светлыми волосами до плеч, как две капли воды похожий на западноевропейского ультралевого террориста шестидесятых; непроспанный после двух ночей у БД Трофименко и Сиротин, состоявший, кроме СДПР, еще и в Антифашистском центре.
Суть предложений была проста: в ближайшее время штурма, видимо, не будет, Ельцин делает ставку на «удушение временем», на измор, на постепенное расслабление и усталость защитников; следовательно, надо не ждать, а переходить к активным действиям — перекрывать дороги, устраивать митинги в центре Москвы, попытаться блокировать Кремль; а заодно неплохо бы связаться с провинцией, где у ВС больше сторонников, чем в центре, и если что — перебираться туда и вести борьбу оттуда. Ленин и Мао Дзе-дун подобный текст бы одобрили. Увы, среди депутатов не было ни Ленина, ни Мао.
Распечатав текст в двух экземплярах, Стас стер его с компьютера, после чего начал связываться по телефону с БДшной администрацией. «Предложение» было отвезено Трофименко на Новый Арбат 21 и передано какой-то не то секретарше, не то помощнице кого-то из депутатов. Составители «предложения» так и не узнали, прочел ли его хоть кто-нибудь из ВСовцев или же оно сразу отправилось в корзину для бумаг.
* * *
Комсомольцы шли по Арбату. Впрочем, шли не одни комсомольцы. Шел Трофиенко, шел Лозован, и еще человека три-четыре шло комсомольцев.
Президентнский переворот застал ВЛКСМ не в лучшее время. Среди комсомольцев назревал раскол на сторонников протектората СКП-КПСС и тех, кому больше нравилась РКРП и КПРФ. Вождем последних стал Игорь Маляров, за которым тогда еще не закрепилась слава соглашателя и оппортуниста. Скорей, наоборот, он считался в комсомоле экстремистом и, в отличие от официального комсомольского вождя Езерского, пытавшегося сохранить в ВЛКСМ «брежневские порядки», он, Маляров, превращал свое крыло в молодежную «ТрудРоссию». Впрочем, для большинства комсомольцев эти тонкости были непонятны, и многие усмотрели в деятельности Малярова обыкновенный карьеризм и стремление самому выбиться в вожди (и в этом, как показало будущее, они оказались правы). Бывший спецназовец Скворцов, пользовавшийся большим авторитетом в московской организации комсомола, организовал отряды чистильщиков, выкидывавших особо ярых сторонников Малярова с комсомольских собраний. В ответ маляровцы создали свой Российский комсомол, и теперь в России стало два комсомола — Всесоюзный и Российский. Поскольку что-то похожее уже успело случиться на Украине и в Белоруси, езерцы занервничали и попытались помириться с маляровцами, но было уже поздно, тем более, что при дележе местных организаций маляровцам удалось захватить большую часть провинции.
Война между Ельциным и Руцким не примирила враждующие комсомолы, хотя и в том, и в другом были противники раскола. Колесо уже закрутилось, и остановить его было нельзя. Однако на защиту БД пришли члены обоих комсомолов. Как бы комсомольцы ни грызлись между собой, а тут их позиция была едина.
Арбатская анархо-комсомольская процессия была явлением спонтанным. Комсомольцам наскучило бесцельное пребывание у БД, и они решили проявить активность, пройдя с агитацией по ближайшим улицам, а чтоб процессия была больше, пригласили с собой оказавшихся рядом анархистов. Те согласились при условии, что в агитации не будет ничего неприемлимого для них, пообещав, в свою очередь, не говорить ничего крамольного с комсомольской точки зрения. В основном данное соглашение соблюдалась, только отчаянная комсомолка по имени Янка, дорываясь до мегафона, начинала вставлять какую-нибудь чушь о «защите законного правительства». Тогда анархисты плевались и отходили в сторону, ожидая, пока Янка устанет и передаст мегафон кому-нибудь другому, потому что наезжать на четырнадцатилетнего Гавроша в юбке было неудобно.
Большая часть народа относилась к агитаторам скорее сочувственно. Злобу они вызывали только у тех, символом кого где-то год спустя стали красные пиджаки (недолго продержавшиеся, но успевшие произвести большое впечатление). В девяносто третьем и выражение «новый русский» еще только-только входило в оборот, и красные пиджаки еще не успели появиться. Но и тогда нуворишей можно было опознать с первого взгляда — они носили кожаные куртки и какого-то особого покроя штаны, от которых их фигуры приобретали веретенообразную форму — пузо и задница у них казались самым широким местом. Впрочем, как знать, может, не казались, а были?
Буржуи отпускали по адресу агитаторов враждебные реплики, но дальше этого не шли. Впрочем, и сочувствующие не шли дальше сочувствия. Агитгруппа двигалась по Арбату, как акула в морской глубине, когда вокруг акульего тела волнуется и баламутится подводный мир, успокаивающийся вскоре за ее хвостом. Арбат баламутился вокруг агитаторов и успокаивался за их спинами.
* * *
Вечером Костя все-таки появился у БД. Он подошел как раз в тот момент, когда по звукоусилителю какой-то хмырь объявлял митингующим, что Союз офицеров захватил штаб объединенных вооруженных сил СНГ и половине защитников надлежит срочно ехать офицерам на подмогу. Народ однако энтузиазма не проявил, по толпе прошел ропот: «Это провокация!» Хмыря активно поддержал Анпилов, зато с другого звукоусилителя Макашев и какие-то депутаты тоже начали твердить про провокацию. Несведущему человеку разобраться во всей этой каше было непросто, но Эллин, по крайней мере, понял, что откликнуться на призыв хмыря и Анпилова никто большим желаньем не горит. Костя поинтересовался у одного из защитников, кто там первый объявил о захвате штаба (он, дескать, не расслышал голос), и узнал, что хмыря зовут Гунько. Эта фамилия Эллину ровным счетом ничего не говорила.
Поболтавшись перед БД с полчаса и поискав на всякий случай Стаса или кого еще, Эллин решил новых своих планов не менять и прямиком поехал к Тамаре, которой, хоть и было глубоко наплевать и на защитников Белого дома, и на их противников, но зато совсем не наплевать было на Костю, несмотря на то, что он, по ее мнению, занимался ерундой, а, может быть, и благодаря этому, ибо Костя был первым из тамариных кавалеров, которому нужно было что-то еще, кроме водки, жратвы и толстой тамариной задницы, при том, что попадались среди ее ухажеров весьма могучие и отважные (к примеру, один геолог из-за Тамары не побоялся начать драку сразу с тремя мужиками и через полминуты завершил ее полной своей победой). Эллин, после того как он прошлой ночью оставил Тамару одну и утром исчез с работы, не предупредив, куда он делся, в принципе, был готов к небольшой ссоре, но Тамара на него даже не дулась. Ксения на ее месте отреагировала бы однозначно — по крайней мере, дня три не пускала бы Костю на порог. Ксения, правда, закатила бы Косте скандал уже за одно намерение идти к Белому дому и вовсе не потому, что так ненавидила «красно-коричневых», а просто дело было больно рискованным. Вот если бы было ясно, что защитники БД победят, да еще, что им за это будет какая выгода, тогда бы она сама погнала Костю на баррикады.
* * *
Ближе к ночи по телевизору передали о штурме СНГ-шного штаба, возложив всю ответственность за случившееся на Терехова. Показали по телевизору и двух пойманных «боевиков Терехова». Увидев их, Трофименко, смотревший телевизор, чуть не свалился со стула — с экрана на него смотрел Сережа Беляев, сидевший в свое время в Доме на Таганке и оставивший там по себе весьма специфическую память.
Беляев, участвовавший во всех мероприятиях «ТрудРоссии», в которых ему представлялась возможность, был достаточно известен в левых кругах Москвы, но известен в основном как клиническая шиза. Такого сорта люди столь часто встречались среди и «красной», и «трехцветной» массовки, что среди неформалов возникли даже термины «комшиза» и «демшиза»; при этом отличить комшизу от демшизы можно было только по флагу или плакату, который был у оной шизы в руках, да и то не всегда.
Всем, кто достаточно общался с Беляевым, и имел хоть мало-мальское представление о Терехове, было понятно, что, если Терехов не знал, кто такой Беляев, то никогда бы не послал его на подобное дело, а если знал — тем более; но большинство телезрителей никогда, естественно, с Беляевым не общались.
«Отпустите меня! — сказал Беляев с экрана. — Я больше никогда не буду заниматься коммунизмом!»
* * *
К двадцать четвертому в левых кругах стало широко известно о предложении Ярослава Леонтьева. Взгляды Леонтьева отличались большой оригинальностью. Он называл себя анархо-народником, ухитрялся сочетать толстовские взгляды с симпатией к террористам, а патриотизм с интернационализмом и твердо верил, что можно любить свой народ и не иметь при этом ничего против других народов. Может быть, он был единственным в Москве человеком подобного рода. Соответственно, оригинальным было и его предложение — создать нечто вроде санитарного отряда и, не ввязываясь в драку, оказывать помощь всем пострадавшим независимо от их убеждений.
В принципе, ничего сверхнового в такой идее не было — в истории уже были подобные прецеденты, и Дамье, одним из первых услышавший о леонтьевской позиции, сразу окрестил ее «позицией Иванова-Разумника». Оригинальность ее была в том, что никому другому из левых она просто не пришла в голову. Более того, никто из тех, с кем Леонтьев поделился своими соображениями (равно как и те, кто услышал о них от кого-то еще), его не поддержал. Кто-то не верил в возможность левых создать своими силами даже подобный отряд, кто-то не желал рисковать ради ментов и «красно-коричневых», а кто-то, как, к примеру, Трофименко, считал такую позицию слишком пассивной. Леонтьев остался в одиночестве.
* * *
Эллин проошивался у БД не меньше пяти часов и так и не решил, что ему делать. Увиденное и услышанное оставляло у него смешанное чувство — с одной стороны, чувствовалось, что события постепенно назревают крутые, с другой — плакаты и лозунги участников этих событий отбивали охоту вставать в их ряды. Конечно, Костя смутно представлял, какие лозунги его бы устроили, но то, что призыв: «Бей жидов, спасай Россию!» — не для него, он точно знал.
Трудно сказать, чем кончилось бы костино блуждание, если бы, пытаясь свести знакомство с кем-нибудь из защитников БД, он, в конце концов, не заговорил бы с неким трудороссом по имени Сергей Шишигин, которого большинство знакомых звало просто Шишигой.
Шишига был невысок — почти одного с Костей роста, но уж очень ладно скроен. Одет он был в черную когда-то, видимо, шикарную, но теперь уже потертую и даже слегка порванную кожанку на молнии, из под которой выглядывала ярко-красная рубаха, и в темно-синие джинсы, обут в черные стоптаные полуботинки, на голове у него была старая черная кожаная кепка, которую он время от времени снимал и хлопал о колено, словно отряхивая; безо всякой, впрочем, нужды, видимо, просто такая у него была привычка. Весь этот гардероб, несмотря на свою поношенность, был довольно опрятен и не выглядел уродливо, напротив — он необыкновенно шел и к шишигиной ладной фигуре, и к его лицу. Лицо у Шишиги было того славянского типа — с четкими точеными чертами, который обычно встречается там, где почти нет примеси ни татарской, ни финской крови — в Тульской, Курской, Орловской, Смоленской областях. Какое-то лихое и вместе с тем чуть насмешливое выражение придавало этому лицу слегка хулиганский оттенок. В сталинских фильмах артисты с такой внешностью обычно играли героев отрицательных, но симпатичных, в конце фильма, как правило, встающих на путь исправления под чутким руководством милиции, армейских товарищей или трудового коллектива. Общее впечатление, создаваемое такой внешностью, еще более усиливалось, от того, что вместо двух верхних передних зубов во рту у Шишиги поблескивали две нержавеющие железки. Шишига носил усы, а издали могло показаться, что и бороду, на самом деле он был просто небрит. Волосы у него были темные, волнистые и довольно густые, но надо лбом в них врезались две большие залысины, левую пересекал белый шрам.
В общении Шишига оказался парнем открытым и к знакомству располагающим. Через пять минут Костя уже знал, что Шишиге двадцать семь лет; что он три года как разведен и платит алименты жене с дочкой, которая в этом году пошла в школу; что он — шофер второго класса, но из-за своего независимого характера вечно не ладит с начальством и потому год назад угодил под сокращение и сейчас перебивается на какой-то базе автослесарем, и много чего еще. В свою очередь, и Шишига уже знал о Косте, и что тот родом из Люберец, но живет у тетки в Москве, и что полтора года назад бросил институт и работает на фабрике грузчиком, и даже про то, что Костя недавно разошелся со своей девятнадцатилетней подругой и взамен нашел себе сорокалетнюю — и об этом Эллин ему рассказал, хотя и не вдаваясь в подробности. Рассказал Эллин и о том, почему он до сих пор никуда не записался, точнее, только начал рассказывать, а дальше Шишига сам все понял, посмотрев на античный профиль собеседника.
Сам Шишига антисимитизмом не страдал, по крайней мере, в такой степени, как большинство защитников Белого дома. Может быть, потому, что за свою короткую, но беспокойную жизнь он видел много разных людей и мог заметить, что тот факт, плох человек или хорош, меньше всего зависит от наличия у последнего еврейской крови. А может, потому что в отличие от многих трудороссов умел шевелить мозгами — он даже не был классическим сталинистом, мечтающим просто вернуть страну в пятидесятый или хотя бы восьмидесятый год; и хотя его понимание рабочей власти не шло дальше «планового хозяйства» и выборов в советы не по территориальному, а по производственному признаку («Своего-то Ваську я знаю как облупленного и собрание, чтоб его отозвать, всегда соберу, а в районе попробуй это сделать!»), а дальше представление было весьма туманным, однако далеко не всякий анпиловец мог бы похвастаться даже такой продвинутостью.
Как бы то ни было, но к костиному положению Шишига отнесся с пониманием. Высказав, что сам думает по поводу разных идиотов, он предложил Эллину прибиваться к трудороссовской дружине, к его Шишигиному отряду, пообещав, что в этом случае ни одна собака не спросит Костю о национальности, а если спросит, то будет иметь дело с ним, Шишигой. Однако в данный момент Шишиге нужно было сваливать (двадцать четвертого он работал в вечернюю смену), причем сваливать срочно — он и так уже опаздывал, заболтавшись с Эллиным. Почесав репу, Шишига предложил Косте прийти сюда на следующий день, часам к десяти вечера, когда он, Шишига, снова появится у БД, тогда он, мол, и познакомит Костю с ребятами. На том и порешили, забив стрелку на десять.
Вечер Костя провел с Тамарой у телевизора, слушая очередную порцию чуши про защитников БД.
— Эк вас кроют! — усмехалась Погудина. — Прямо вы — злодеи какие-то! А Ельцин — так просто герой, что страну от вас защищает!
— Козлы! — злился Эллин. — Тоже мне, «свободная пресса...», «свободное телевиденье...» — только и умеют, что Ельцину задницу лизать. Слушай, если это дерьмо победит, неужели так все и в истории напишут, как эти козлы говорят?
— Напишут... — отвечала Тамара. — История, она все переварит. Ну ее в баню, эту историю, пойдем лучше е...ться! Я знаешь как по тебе за день соскучилась!
* * *
Третью ночь осады Трофименко пропустил. Рано утром он поехал на участок (который в самом деле находился у чорта на рогах — аж в сорока километрах на северо-запад от Можайска) и в ночь перед дорогой отсыпался, благо, было ясно, что штурма, скорей всего, не будет. Выкопав половину остававшейся картошки, Трофименко вернулся в Москву поздно вечером, однако ж к ночи успел-таки добраться до БД. Как и в прошлые разы, он прошел за баррикады безо всяких неприятностей. Но теперь лагерь защитников стал менее гостеприимен.
Защитники уже не составляли единого целого даже в той мере, в которой это было в первые две ночи. Они теперь сидели отдельными кучками у костров, и каждый старался держаться своей кучки. Никто больше не призывал гнать «праздношатающихся», зато чай, бутерброды и прочий паек теперь выдавали только на «подразделения».
Трофименко почувствовал себя не слишком уютно. Однако пытаться куда-нибудь записаться он не стал. Во-первых, такого интенсивного набора, как в две первые ночи больше не было. Никто теперь не набирал «сотен» и «рот», никто не просил себя записать. Волна схлынула, и теперь любой «новобранец» автоматически должен был бы обратить на себя внимание, а этого анархисту Трофименко не хотелось, так же как не хотелось ему объяснять, почему он не записался до сих пор. Правда, одиночка тоже мог привлечь внимание, но на этот случай можно было представиться работником ИСПИ или корреспондентом ЛИЦа — корреспондентам торчать на баррикадах в одиночку не возбраняется. Во-вторых, ему совсем не улыбалось затеряться в стройных рядах защитников БД, по той простой причине, что их взглядов он не разделял и грудью защищать Верховный совет не собирался. Да и вообще все собравшиеся здесь были либо временными и малонадежными союзниками, либо откровенными врагами, за редкими, может быть, исключениями, которые еще надо было найти. Одно дело влиться в эту армию в компании хотя бы с Бийцем и Голицыным, а другое — одному. В итоге, Трофименко решил раньше времени не дергаться, подождать, не будет ли чего путного.
Путного ничего не было. Даже баррикады почти не строились. Трофименко сидел, поеживаясь у какого-то костра, а с неба сыпалась все та же мелкая мокрая дрянь, что и раньше. Сине-красно-желтое пламя костра напоминало своим цветом флаги трудороссов, а черная земля, серое небо и желтые окна Белого дома — имперский штандарт патриотов, только очень грязный или вылинявший. Где-то у стен БД какой-то защитник препирался с раздатчиками пайка, отказывающимися кормить одиночку.
Часа в три Трофименко заметил, что от костра к костру ходит какая-то толпа, останавливающаяся у каждого костра минут на десять-пятнадцать. Пройдя таким манером костра четыре, она наконец оказалась у того самого, возле которого сидел Трофименко. Это была агитбригада, исполнявшая перед защитниками песни — в основном официальные совкового периода. Гвоздем программы была песня, написанная мужиком из агитбригады на основе «Смело мы в бой пойдем...» Текст ее был долгим и нудным, рифмы оставляли желать лучшего, а припевом служили слова: «Смело мы в бой пойдем за власть советов и разобьем дерьмо, не сомневайтесь в этом!» Трофименко — сам поэт, обладавший идеальным чувством рифмы, испытывал те же самые мучения, что испытывает человек с абсолютным слухом музыкальным, когда при нем то и дело пускают петуха. По счастью, хоть музыкальный слух у Трофименко был далеко не абсолютный, а то бы, пожалуй, он страдал вдвойне. Закончив свой шедевр, агитбригадовцы поблагодарили слушателей за внимание и удалились к следующему костру.
Вскоре после этого Трофименко решил малость прогуляться по лагерю и, как оказалось, не зря. На углу между асфальтовой дорожкой, ведущей к Горбатому мосту, и продолжением Дружинниковской улицы он наткнулся на Аркашу и у того выяснил наконец, почему не появляется Биец, которому Трофименко, кстати, не далее, как днем очередной раз звонил, но так и не дозвонился. Аркаша посоветовал Трофименко куда-нибудь записаться, но анарх только усмехнулся в бороду и, побродив по лагерю еще с полчаса, вернулся к костру.
В пятом часу утра к костру подошел Анпилов. Его сразу обступили как-то по-особенному, так, что у Трофименко сразу возникла в мозгу картина: учебник истории и в учебнике на всю страницу иллюстрация — Ленин, окруженный толпой рабочих. И подпись: художник такой-то, «Ленин беседует с рабочими N-ского завода». Может, и вправду была в каком из учебников такая картинка, а, может, и не было ее никогда, а были тысячи других, которые дали подобный синтез, но только сходство было разительное. Трофименко даже подумал, что неплохо было бы кино снять «Анпилов в ноябре». Классика была бы. Только опять бы в ней анархистов обгадили.
Вождь беседовал с народом. Трофименко прислушался к разговору. Какой-то трудоросс плакался, что вот, мол, бяка-Руцкой пообещал всем защитникам Белого дома земельные участки под Москвой, зачем он гад это сделал, разве мы за этим сюда пришли? Трофименко навострил уши: ну ка, что ответит вождь? Вождь ответил в том духе, что Руцкой, конечно, неправ, но мы-то сами понимаем, что сражаемся не за землю какую вшивую — это все мелкобуржуазно — а за советскую власть; ну да ладно, что с него взять с Руцкого, но мы-то сами понимаем, что земля нам не нужна, нам социализм нужен... «Сволочь сталинистская! — подумал Трофименко. — Социализм — это когда тебе картошку в магазин привозят, а сажать ее мужик должен? А ведь мог бы хоть для приличия Декрет о земле вспомнить». Потом Анпилова угощали печеной картошкой с солью, и кто-то уговаривал его: «Виктор Иваныч! Не ешь соль! Это тебе вредно», а Виктор Иваныч объяснял, что ничего не может поделать — ему так нравится. Трофименко слушал этот дурацкий диалог и думал о том, когда он докопает свою оставшуюся картошку.
* * *
Утром двадцать пятого Костенко со вторым экземпляром «Предложения группы левых организаций» доехал на метро до станции «Отрадное», а оттуда покатил на троллейбусе вглубь района, туда, где в одном из переулков в ободранном двухэтажном доме стоял полуразвалившийся ксерокс, купленный ИРЕАНом на деньги испанских анархо-синдикалистов. Точнее говоря, испанцы подарили ИРЕАНу факс, но факс иреановцы продали, а на вырученные деньги купили ту самую развалюху, на которой Костенко теперь собирался ксерить «Предложение». Отксерить удалось меньше сотни экземпляров, потому что уже на сорок восьмом ксер начал основательно барахлить, а на восемьдесят девятом — окончательно испустил дух. Костенко однако удалился с чувством глубокого удовлетворения — ксер давно уже был ни к чорту, а никакая коммерческая типография печатать «Предложение» ни за что бы не взялась, так что даже столь мизерный тираж можно было считать успехом.
* * *
Двадцать пятого Ельцин, наконец, исполнил свою угрозу и отключил Белому дому свет и воду. ДемСМИ радостно объявили об этом жителям Москвы. О том, как отреагировали на это регионы, никем не сообщалось. Впрочем, газ пока поступал, и можно было надеяться, что невзоровскую угрозу регионалы пока не исполнят.
* * *
Тамара, услышав про отключение, сочла, что «теперь это надолго», или, во всяком случае, попыталась убедить в этом Костю. «Если б их сразу брать хотели, — сказала она, — им бы свет, может, и отключили, чтоб ночью темно было; но раз им еще и воду отключают, чтоб ни попить, ни г...но смыть, значит измором хотят взять.» Эллин возразил, что измор — измором, однако ж, если раньше не отключали, а теперь отключили, значит, либо силу почувствовали, либо заторопились. А раз заторопились, значит, если Белый дом и дальше держаться будет, то тогда Ельцин либо сдастся, либо устроит штурм, последнее вероятнее. Тамара пожала плечами. Ей было все равно. Она не ждала ничего хорошего ни от какого варианта.
* * *
Появившись вечером у БД, Трофименко неожиданно для себя напоролся на Бийца. Троцкистский вождь о чем-то беседовал с комсомольцами. Рядом стоял Миша Голицын.
— Привет, — сказал Трофименко.
— Привет, — отвечал Биец.
— Говорят, тебя баркаши выгнали, — поинтересовался Трофименко.
— Да, баркаши эти совсем обнаглели... — уклонился от ответа Биец. — Да ну их!..
— А еще из наших тут кто-нибудь есть? — попытался выяснить Трофименко.
Биец пожал плечами.
— Тут где-то еще Володька Трофименко должен быть, — вставил Миша Голицын.
— Так это ж я и есть! — удивился Трофименко.
— Да, действительно, — присмотрелся Миша. — А я тебя и не узнал!
Трофименко действительно мудрено было узнать. За последние четыре дня он осунулся; резче стало выдаваться надгубье, делая лицо анархиста похожим на львиную морду, как у старого еврея; и, хотя черты лица изменились не слишком сильно, но сильно изменился сам образ. Так иногда изменяют образ актера, нанеся ему на лицо совсем немного грима.
* * *
Часам к девяти Эллин стал собираться к Белому дому. Тамара сделала последнюю попытку отговорить его:
— Может, плюнешь на это, а? Ну, отстоите вы Белый дом, ну дальше что? Ты думаешь, лучше будет? Все, что меняется, всегда только к худшему, никогда так не бывает, чтобы лучше стало, всегда только хуже делается!
— Всегда не может быть, — возразил Костя, натягивая видавшую виды куртку. — Иначе б, в конце концов, так плохо стало, что люди б просто передохли.
— Люди — живучие, — заметила Тамара. — Они ко всему привыкают. И когда привыкнут, им становится лучше. А потом опять что-нибудь меняется, и опять делается хуже. Как мне иногда мужик попадется — только под него подстроишься лежа, он тебя раком ставит, подстроишься раком — сверху сажает, опять подстроишься — он опять вниз переворачивает, — Тамара хихикнула. — Это называется «переворот». А на деле — все одно — е..ут.
— Может, оно и так, — согласился Костя. — Только я не хочу, чтобы меня всякая сволочь трахала.
— Я тоже не хотела, — усмехнулась Тамара, — чтобы меня муж е...ал. А он завел меня в сарай и вы..б. И замуж за него не хотела, а он, гад спустил, и я залетела.
— А ты не пробовала ему конец оторвать? — поинтересовался Костя.
Тамара вдруг рассмеялась так, что чуть не свалилась с дивана.
— Один раз было, честное слово! Я хотела ему пососать, а он, сволочь, и говорит: «Кто это тебя — б...дь такую таким вещам научил?» Я разозлилась, да как цапну! Чуть не откусила! Он потом со мной два дня не говорил.
— Ну так вот я, — заявил Костя, — тоже хочу им всем концы поотгрызать. Вместе с яйцами.
Тамара грустно вздохнула.
— Ну отгрызете вы Ельцину — Руцкой придет. Помнишь, как в прошлый раз было? ГКЧП яйца оторвали, а Ельцин теперь е...т.
— Надо будет, — ответил Костя, — я и Руцкому оборву.
Тамара посмотрела на него укоризненно.
— Много там таких, как ты? Или ты один обрывать собрался?
Костя помолчал. Потом сказал:
— Не знаю. Но только, даже если один — кто-то же должен быть первым.
* * *
Говорят, что самая длинная ночь в году — это ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря, но это — не так. Любой нормальный бюрократ скажет, что самая длинная ночь бывает осенью, когда переводят время с летнего на зимнее. От этих переводов туда и обратно люди, как говорят медики, чаще болеют, зато, как говорит начальство, лучше работают или, во всяком случае, имеют больше возможностей для работы. Сначала это улучшение работы было опробовано на Западе, а затем перекочевало и в Союз. Сперва в Союзе, а потом и в России что зимнее, что летнее время длилось по полгода — стрелки переводились в конце марта и в конце сентября. Потом, с девяносто шестого стрелки стали переводить в конце ноября, украв таким манером у зимнего времени два месяца. Но в девяносто третьем переход на зиму происходил в сентябре. В ночь на последнее воскресенье сентября. Двадцать шестое сентября было последним воскресеньем месяца.
* * *
Трофименко в эту ночь записался-таки в отделение. На первый взгляд, это было совсем нелогично. Три свои предыдущие ночи у БД он хотел записаться и не записался. А в этот раз, послушав разговор каких-то трудороссов, он узнал, что трудороссам оружия так и не выдали, хотя выдали его казакам и баркашам. После этого Трофименко сразу расхотелось куда-либо записываться. Уходить было уже поздновато, но при желании все равно можно было и уйти, а можно было просидеть тут в качестве корреспондента ЛИЦа, что Трофименко решил и сделать. И еще он решил, что, пока ситуация не изменится, больше он сюда не придет, во всяком случае, на всю ночь да и на весь день тоже. И уж, конечно, незачем ему никуда записываться. И все-таки записался.
А вышло все так. Мимо Трофименко пробежал какой-то дедок, зовущий всех записываться в отделение. Трофименко навострил уши. Сразу появилась надежда, что раз никто не спрашивает, кто и откуда взялся, а записывают всех, то может все-таки удастся или дорваться до автомата, или хотя бы как следует пообщаться с людьми. Он подбежал к дедку, но тот уже успел записать какого-то мужика лет тридцати пяти и, назначив неофита командиром отделения, передал тому свои функции по записи. Трофименко попросил мужика записать его к себе, но мужик оказался страшно туп и начал кивать на дедка. Трофименко догнал дедка — тот кивал на мужика.
В конце концов, Трофименко плюнул и пошел к панковскому костру. Панки на этот раз были другие и без знамени, а, кроме того, это было привычное место, где относительно легко было затеряться. Здесь же Трофименко увидел Риту, что его несколько обрадовало. И надо же такому случиться, минут через двадцать здесь появились мужик и дедок, начавший выяснять у мужика, как успехи с отделением. Узнав, что мужик так никого не и записал, дедок удивился и лично занес в отделение Трофименко, а заодно и всех панков, сидевших у костра. После чего поставил отделению задачу: если солдаты перейдут баррикаду, пропустить их, а потом, когда женщины выйдут к ним навстречу и начнут уговаривать вернуться, нападать сзади и отнимать оружие.
Все это полагалось делать голыми руками. Зато дедок предупредил, что в случае чего надо держаться подальше от окон — там сидят ребята с автоматами, и если солдаты подойдут к зданию, «они получат огоньку»; естественно, своим лучше под этот «огонек» не попадать. Трофименко представил себе, как автоматные пули со смещенным центром начнут рикошетить по всей лужайке, и покачал головой. Ситуация получалась дурацкая. В довершение ко свему, дедок повторил, что командиром отделения будет тот самый мужик, которого он вписал первым. Впрочем, других кандидатур у него все равно не было. Единственным обнадеживающим событием для Трофименко стало то, что в отделение записался неведомо откуда взявшийся темноволосый парень, которого Трофименко видел здесь во вторую ночь.
Парня, как выяснилось, звали Костя Элин. Трофименко это слегка удивило — он ожидал, скорее, услышать фамилию вроде Петросян или Папандопуло. Трофименко интересовался антропологией, и хотя само по себе происхождение парня было ему до фени, собственная ошибка его огорчала. Однако, поразмыслив, он решил, что парень — скорей всего, еврей по отцу и армянин по матери, как, к примеру, Георгий Израилевич Годер, учивший Трофименко истории в пятом-шестом классах.
У Годера Трофименко был первым учеником. Это был редкий случай, чтобы Трофименко был у кого-то первым учеником и считал почти позором получить «четыре», да еще и сам учитель в таких случаях говорил бы: «Трофименко, ты — хороший парень, но сегодня я тебе ставлю четверку». Кроме истории такое было еще только с биологией в восьмом, девятом и десятом классе. К тому времени историю, а заодно и обществоведение вела уже другая училка — типичная совковая историчка (Годер не любил врать и поэтому не лез дальше средних веков), и Трофименко, охладев к истории, увлекся биологией; как раньше он еще в начале учебного года прочитывал от корки до корки учебник истории, так теперь прочитывал учебник биологии. Историю он, впрочем, тоже прочитывал, но на уроках особую активность не проявлял, только изредка поправлял историчку, если та делала какой-то уж больно сильный ляп, и урок обычно не учил — если спрашивали, отвечал по памяти. Так что историчка на него злилась, а заступалась за него теперь училка биологии Татьяна Михайловна Марченко. Когда однажды мать Трофименко в очередной раз вызвали в школу, чтобы сказать ей, что сыну ее не место в девятом классе, Марченко первой выследила трофименковскую мать и, не дав ей опомниться, сама заявила: «Я не знаю, как он учится у других, у меня он учится прекрасно». То-то «радости» было другим учителям, когда, в ответ на все их вопли мать Трофименко сослалась на Марченко.
Марченко могла себе такое позволить. Плевать ей было на то, что скажут другие учителя, конфликта с ними она не боялась — не такое видала. В Великую Отечественную Марченко, едва успевшая закончить школу, оказалась в партизанском отряде, притом, что жила она не где-нибудь, а на Херсонщине — там партизанам приходилось особенно туго, потому как никаких лесов на Херсонщине не было, и прятаться там можно было только в днепровских плавнях. Из всех одноклассников Марченко (не из одноклассниц, а из одноклассников) в живых осталось двое, остальные были перебиты в первом же своем бою, в котором им всем пришлось участвовать через неделю после выпускного вечера. Обо всем, что Марченко пережила за свою жизнь, можно было написать отдельную книгу; что ей были какие-то карьеристы, не сумевшие найти подход к неглупому парню и теперь пытающиеся выгнать его из школы, чтобы не портить показатели?
Вообще же, Трофименко с учителями не ладил и от школьного процесса обучения никакого удовольствия не получал, относился к нему, как к тяжелой повинности. Поэтому пятерки у него чередовались с двойками, а по оценкам в четверти он обычно перебивался с тройки на четверку. Особенно тяжело ему давался русский язык, вернее правописание. Трофименко, выросший в Москве, никак не мог понять, почему «подглядывать» пишется через «ы», а «попробовать» — через «о», хотя произносится и то, и другое одинаково. В итоге, несмотря на свои явные литературные способности, Трофименко потому только получал за год по русскому тройку, что двоек в году, да и в четверти в брежневское время старались не ставить. Его родители, выросшие на юго-восточной Украине (хорошо, что об этом никто из учителей не знал, а то, пожалуй, заявили бы, что Марченко защищает земляков) и привыкшие к тамошнему произношению, не понимали, как это их сын не слышит, что слово «корова» надо писать через «о». Да и вообще, они были уверены, что сын должен быть отличником, коль скоро сами они учились на пятерки и окончили ни много, ни мало МГУ. Один раз они даже уломали Вовку, чтобы тот поступил в специализированную физ-мат школу, но только через год Трофименко оттуда свалил. Вроде и учиться там он мог, и решал такие задачи, которые даже там большинству были не по зубам, да только одновременно мог хватать двойки по обычному курсу, и не имел он никакой охоты в спецшколе оставаться. Не было у него того качества, которое с возрастом превращается в карьеризм, и мнение разгильдяев-одноклассников (не в физ-мат школе, а в родной двадцатой) было для него важнее, чем мнение учителей и родителей. Может быть, потому, что когда Трофименко получал фингал под глазом или лишался зуба, одноклассники сочувствовали, а родители ругали и за то, что подрался, и за то, что получил, а не сам навесил. Больше всего при этом возмущало Вовку то, что родители-то его сами были не чемпионы по боксу, так молчали бы себе, а не возмущались, что он не первый силач в классе, тем более, что те, кто был его слабее, естественно, к нему и не лезли, во всяком случае, в одиночку, а сам он обычно не задирался. А потом, если он и давал сдачи (парень он все-таки был неслабый, просто миролюбивый), то фингал-то все равно никуда не девался. Правда, многие вовкины одноклассники были куда слабее, а фингалов получали меньше, потому что лучше чувствовали, где надо куснуть, а где — хвостом вильнуть. Трофименко хвостом не вилял и если уж подчинялся чужой силе, то всем было видно, с какой неохотой он это делал.
Будь у Трофименко чуть больше безжалостности, презрения к людям, связался бы он со шпаной и вышло бы из него что-то вроде Эдички Лимонова. Но только Трофименко с детства слишком остро чувствовал любую несправедливость, чтобы начать воровать или отбирать у мальчишек гривенники. Один раз он, правда, пошел на воровство, но это был отдельный случай, после которого Трофименко понял, что больше он этого делать не будет. По моральным соображениям. Ну а сверх того, то ли потому, что в детстве ему не повезло с друзьями и лучший его друг оказался предателем, то ли почему еще, но только Трофименко никогда не хотелось быть выше всех, ему гораздо больше пришлось бы по душе наличие надежной компании, достаточно большого количества верных товарищей. При этом Трофименко, вроде бы, и не прочь был бы стать лидером такой компании, но, с другой стороны, его бы вполне устроило и полное отсутствие лидера. Не обязательно было для Трофименко быть первым, важнее было не быть вторым.
За свои тридцать два года, Трофименко повидал не одних только хороших людей, много попадалось ему и сволочей, но элитаристом, презирающим всех, кроме себя, он так и не стал. Наоборот, чем дальше, тем больше Трофименко приходил к убеждению, что, хотя большинство и в самом деле ведет себя не лучшим образом, но сволочью никто не рождается, и только меньшая часть людей испорчена настолько, что могила их исправит, большая же — способна прозреть. Наверное, это убеждение и заставляло его снова и снова появляться у БД, среди защитников которого были не только сукины сыны, но и вполне нормальные люди, просто запутавшиеся в этой жизни и не сумевшие найти другого выхода, кроме как встать на защиту одних козлов против других.
* * *
Эллин прождал Шишигу до одиннадцати часов. В принципе, Костя уже к половине одиннадцатого почти потерял надежду, но выхода у него не было, и он простоял еще полчаса, однако Шишига так и не появился. Он появился в полдвенадцатого, но Костя об этом уже не знал.
Не знал он и о том, что Шишига опоздал из-за совершенно идиотского случая. Совсем недалеко от шишигиного дома к защитнику БД пристал какой-то пьяный дурень из тех, что ищут приключений на свою задницу. В другое время Шишига сразу дал бы дурню по морде, однако сейчас не время было влипать ни в какую историю, и Шишига попытался отвязаться мирно. Но дурень как назло ничего не понимал, шишигино миролюбие он принял за проявление слабости, решив, что Шишига его боится, и, схватив Шишигу за грудки, попытался разбить трудороссу нос.
Тут уж Шишига не выдержал и засветил агрессору пару раз по челюсти. Тот сразу утратил какую бы то ни было боеспособность (ни боксом, ни какими другими боевыми искусствами Шишига никогда не занимался, однако в уличных драках еще в школьные годы хорошо насобачился), но тут появились стражи порядка; и хотя дело не стоило выеденного яйца (от пострадавшего за версту разило перцовкой), но по закону подлости Шишиге пришлось два часа проторчать в ментовке, после чего он, ругаясь, поехал наконец к БД.
Костю он там уже не застал. Когда Шишига добрался до лагеря, Эллин уже сидел у панковского костра. Решив, что Шишигу ждать бесполезно, он прошелся среди костров, раздумывая, как быть дальше, оставаться или нет, и тут заметил на старом месте двух знакомых по лагерю — Риту и мужика-анархиста в телаге. Рядом какой-то бойкий старикашка записывал панков в отделение. Эллин перекинулся парой слов с мужиком в телаге и, узнав, что тот уже успел записаться в оное отделение, записался туда и сам.
* * *
Никчемность командира становилась все очевиднее. Мало того, что он позволил вписать к себе в отделение панков, он еще попытался навести среди них дисциплину. Панки, естественно, только стебались в ответ, не испытывая к командиру никакого уважения.
Где-то в полвторого — в два к костру принесли паек — куски белого хлеба с плавленым сыром. Командир воспользовался этим для поднятия своего авторитета — паек отдали ему, и он заявил, что раздаст его только после переклички.
Перекличка оставляла желать лучшего. Только Трофименко откликнулся на свою фамилию с первого раза. Костя Элин, правда, просто завис и не сразу среагировал, зато панки откровенно дурачились. В конце концов, желание получить паек возымело действие, и панки для вида присмирели и даже позволили провести повторную перекличку на которой почти все откликнулись с первого раза, ну, в крайнем случае, со второго. Однако, слопав бутерброды, они снова расслабились и перестали обращать на командира какое-либо внимание, вспоминая о нем только для того, чтобы выразить недовольство по поводу скудности пайка. Трофименко, поглядывая на огонь костра, пытался прикинуть, чем все это кончится. Кончилось это так, как всегда кончаются подобные ситуации — командир просто удрал, оставив старшим Трофименко.
Нельзя сказать, чтобы Трофименко обрадовался случившемуся, хотя он давно уже предчувствовал, что так оно и будет. Его не прельщала роль ефрейтора, а от панков, памятуя вторую ночь, он не ждал ничего хорошего. Из всех собравшихся у костра его интересовали только невписанная в отделение Рита и Костя Элин. Но Рита вскоре куда-то исчезла, а Костя, похоже, был погружен в какие-то свои мысли.
* * *
Услышав при перекличке фамилию «Трофименко», на которую откликнулся мужик в телаге, Костя решил, что у него начались глюки. Он так поразился, что, когда очередь дошла до его фамилии, отреагировал на нее только со второго раза. Но когда убегающий командир объявил: «Старшим остается Трофименко», Эллин понял, что все правильно, никаких глюков, фамилия мужика действительно Трофименко и никакая другая.
Трофименко — это не Иванов, Петров и даже не Александров, хотя, конечно, и не Черезногуспотыкаев — есть на Руси немало Трофимовых, а значит должны попадаться и Трофимовичи, и Трофименко, и даже, может, какие-нибудь Трофимчуки, но все-таки случайное совпадение было маловероятным. Эллин уже хотел было поинтересоваться у мужика насчет Ксении, но неожиданно раздумал. В последние два-три дня он стал гораздо реже вспоминать про Ксению — все-таки эта заваруха отвлекала, но при всем при том воспоминания не стали менее тяжелыми. Так что Костя решил душу не травить и лишний раз на эту тему не заговаривать, особенно, если это, в самом деле, чего доброго, Ксеньин родственник.
Эллин однако не смог удержаться от того, чтобы оценить, есть ли у мужика какое сходство с Ксенией. Но единственное, что у них с Ксенией было общее, так это большие карие глаза, а еще пушкинский Троекуров в свое время говорил, что карие глаза — на Руси примета не ахти какая. Да еще, пожалуй, в мужике, как и в Ксении, изредка проскакивало что-то восточное, но только это был другой Восток. Если внешность Ксении напоминала о Ближнем Востоке или даже о Сицилии или Испании — словом, о Средиземноморье, то здешний Трофименко вызывал ассоциации не то с Поволжьем, не то с «Белым солнцем пустыни». Правда, в прошлый раз он напомнил Косте Христа, но это был Христос, нарисованный каким-нибудь богомазом из Нижнего или Саратова, у которого у самого прадед был крещенный татарин. К тому же, роста мужик был среднего и, как заметил Костя, жилист и костляв, а Ксения была ростом не выше метра шестидесяти и при этом упруга, как резиновый мяч, и задаста, как редька; будь она худа, как этот Трофименко, Костя бы на нее глаз не положил.
Костю никогда не привлекали шваброподобные женщины, ему нравились такие, у которых, кроме костей, было что-то еще; и ни Ксения, ни Тамара в этом смысле не были исключением. Ксения принадлежала к тому типу женщин, особенно широко распространенному на юго-восточной Украине, который Костин отчим называл «бабелевским» и основными особенностями которого являются дородность, темные глаза, черные брови и не менее черные кудри вокруг головы. Обычно идеальное соответствие этому типу достигается с помощью косметики, что, кстати, делала и Ксения; она накручивала бигуди, красила свои светло-русые волосы в черный цвет, рисовала себе угольно-черные брови и сочно-красные, как у упыря, губы и, в результате, приобретала ту яркую, хотя и немного вульгарную, красоту, которая до сих пор не давала Косте покоя.
Тамара выглядела совсем по-другому. Это была классическая кустодиевская Венера — вся ее внешность красноречиво свидетельствовала о том, что женщина может быть красивой, не только не будучи худой, но и просто, будучи толстой. Волосы у Тамары были светло-рыжие, глаза голубые, а лицо — самое обыкновенное русское, ничем особо не примечательное, но с правильными чертами и потому до сих пор сохранившее привлекательность. Если Ксения напоминала Косте спелое яблоко — когда он Ксению обнимал, ему казалось, что из нее сейчас брызнет сок; то из Тамары скорей уж брызнула бы сметана. Единственное, что у Тамары и Ксении было общего, так это их классические русские габариты.
Почему Косте нравились такого рода женщины, трудно сказать. Может быть, потому, что сам он, несмотря на унаследованные от отца почти квадратную фигуру и хорошо развитую мускулатуру, был почти начисто лишен жира; а может быть, худые женщины просто подсознательно напоминали ему его мать и ассоциировались с матерью, а не с подругой; кто знает? Сам он никогда не задумывался над этим вопросом и скорей удивлялся тому, что жердеобразная внешность считается бесспорным и единственным эталоном женской красоты.

НА СЛЕДУЮЩУЮ



Hosted by uCoz