К ОГЛАВЛЕНИЮ

ОТ АВТОРА

«Ночь с двадцать первого на пятое» написана участником по рассказам участников. Но это — не сборник мемуаров. «Ночь с двадцать первого на пятое» — произведение художественное. Это — не что иное, как попытка изложить октябрьские события в художественной форме. И как в каждом художественном произведении, в «Ночи» есть доля вымысла.
Но вряд ли эта доля здесь больше, чем в большей части официально «канонизированных» историй. Да и истории, рассказанные очевидцами, не могут быть абсолютно правдивы — что-то забывается, что-то путается, что-то неправильно истолковывается, и, в конце концов, самый что ни на есть правдивый очевидец где-нибудь да соврет незаметно для себя же самого и помимо своей воли.
Конечно, можно послушать нескольких честных очевидцев одного и того же события и получить правильную картину. Но, как говорил незабвенный Прутков, нельзя объять необъятное, а картина октябрьских событий поистине необъятна. Художественное же произведение, не претендуя на абсолютную правдивость фактов, выполняет не менее важную задачу — донести дух событий, их обобщенное ощущение, заставить читателя почувствовать себя участником событий. И если участники войны пишут не столько мемуары, сколько рассказы, повести и романы, значит, в этом есть смысл. Он действительно есть, ибо многое конкретное из пережитого быстро или со временем, но забывается. Мозг старается избавиться от тяжелых образов. Но не забываются чувства. Солдат, ходивший в атаку, возможно, забудет, как стрелял в упор, колол штыком или бил прикладом, забудет, в скольких шагах от него разорвалась мина и с какой стороны полушубок порезало осколком, но само ощущение атаки он не забудет никогда.
Как и любое художественное произведение, написанное участником событий, «Ночь» достаточно правдива даже с буквоедской точки зрения. Многие ее герои существуют в действительности, другие — имеют реальные (хотя часто — далеко не во всем с ними совпадающие) прототипы, некоторые, впрочем, выдуманы целиком от начала до конца.
Если угодно, «Ночь» — это октябрьские события, какими их увидел автор этих строк.
Впервые «Ночь» была опубликована малым тиражом в 2003 году. К сделанным мною ошибкам в этом издании прибавилась ошибка типографов, зачем-то прибавивших к названию на обложке слово «В» (в результате вместо «Ночь с двадцать первого на пятое» получилось «В ночь с двадцать первого на пятое»). В новом издании я постарался вычистить опечатки и исправить некоторые фактические ошибки, на которые мне указали люди, упомянутые в романе, и их знакомые, а заодно и восстановил название. Часть неточностей, впрочем, осталась. Будем считать их художественным вымыслом.
Пользуясь случаем, благодарю всех, кто помогал мне корректурой, макетированием и консультациями.

Вл.Платоненко

НОЧЬ С ДВАДЦАТЬ ПЕРВОГО НА ПЯТОЕ

Что до Костиной фамилии, то она всегда писалась с одним «л». С двумя «л» было прозвище — школьная еще кликуха, которая, кстати, ему прекрасно подходила, потому как он и в самом деле наполовину был грек. Костин отец был самый настоящий эллин (с двумя «л»), и никакой он был не Элин (с одним), а был он Ираклий Капитанаки — знаменитая фамилия, о которой писал не то Бунин, не то Куприн — и был при том капитаном какой-то пассажирской посудины. Эко диво! — Костя слышал о неком греке же по фамилии Таксиди, который работал шофером такси. Таксист Таксиди, в конце концов, укатил на свою историческую родину, а вот куда уплыл капитан Капитанаки, не знала даже Костина мать. Может быть, потому, что сей факт не вызывал особой радости, а может, — потому, что это муторно каждый раз все объяснять заново, но только Костя не любил вдаваться в подробности и, ежели вопрос заходил о национальности, коротко отвечал: «По отчиму». В том, что у Костиного отчима в пятом пункте написано то, ради чего про этот пункт обычно и спрашивают, в этом можно было не сомневаться, достаточно было посмотреть на его внешность. Никто в этом и не сомневался, кроме старого Морозова, — соседа Элиных по лестничной клетке, у которого были не все дома, — он помешался на евреях и упорно считал Костиного отчима русским («Ну, конечно, — соглашался тот, — откуда в России взяться американскому?»), приводя в качестве доказательства убойный аргумент: «Все евреи — сволочи, а Сашка Элин — человек хороший».
Так вот, если бы еще в июне или даже июле кто-нибудь сказал бы Косте Элину — еврею по отчиму, греку по отцу, русскому по матери и, естественно, по паспорту и чорт его знает кому по самоощущению, если бы тогда какой-нибудь чудак сказал ему, что через пару месяцев он не только порвет с Ксенией, но и отправится известно зачем к Тамаре Погудиной, то Костя отреагировал бы на такое пророчество так же, как его предки по отцовской линии реагировали на пророчества Кассандры — то есть, попросту говоря, покрутил бы пальцем у виска. И дело было даже не в том, что Тамара была старше костиной матери — ей в мае исполнилось сорок. Просто Костя не допускал мысли, что он сможет жить без Ксении.
Последнее было не только странно, но и прискорбно. Ксения, она же Оксана Трофименко, была существом своенравным, и Костя сразу попал к ней под каблук, что не замедлило отразиться на его судьбе. Сначала Ксении не понравилось, что Костя ничего не зарабатывает, кроме студенческой стипендии, и он нашел себе подработку на красильно-отделочной фабрике. Затем Ксения решила, что этих денег все равно мало, и вообще в нынешнее время институт никому не нужен — надо «идти в торговлю», и они с Костей, уйдя из престижного даже в такое смутное время МИРЭА*, больше полугода простояли за лотками, продавая всевозможную дрянь. Положим, Ксения бы все равно не сдала свою первую сессию, но Костя-то учился уже на втором курсе и неплохо учился. В конце концов, до Ксении дошло, что это только в «советской» торговле продавец и его начальство — одна шайка, а в частном бизнесе есть хозяин, и есть наемные пролетарии, теряющие свое здоровье за лотком. После этого она сама уже не работала нигде, а Костя, с самого начала взятый в торговлю на неполную неделю и потому продолжавший подрабатывать на фабрике, там теперь и работал. Одно время он сверх того устроился было в метро оператором уборочных машин, но через три месяца оказалось, что вкалывать днем и ночью почти без сна — выше его сил, и Костя это дело бросил. После этого Ксения утратила к нему остатки уважения.
В довершение всего Ксения почти все время их знакомства оказывалась менее занятой, чем Костя, и будучи дамой общительной, проводила свое избыточное свободное время с другими знакомыми. Насколько далеко при этом заходило ксеньино общение с ними, Костя не знал, но то, что Ксения эти свои встречи от него всячески скрывала и вечно норовила Костю обмануть, ему не нравилось.
Пожалуй, самым лучшим в данной ситуации было послать Ксению к чертям собачьим. Но то ли потому, что Ксения была его первой женщиной (если, конечно, не считать того, что именуют случайными связями), то ли еще по какой причине, Костя упрямо продолжал держаться за нее. Впрочем, и Ксения при всем при том не спешила рвать с Костей. Она прекрасно понимала, что другого столь преданного парня ей не найти. Поэтому, хоть у Кости с Ксенией и недели не обходилось без скандала, о разрыве не заходило и речи.
Но Тамара Погудина, прожившая долгую и бурную жизнь, понимала ситуацию намного лучше Кости. Она много чего понимала лучше других, Тамара Погудина, которую знала вся фабрика, и еще, пожалуй, две-три соседних.
О тамариных похождениях на фабрике ходили легенды. Правда, первые несколько лет после свадьбы (а она вышла замуж, едва ей исполнилось восемнадцать) Тамара была образцово верной женой. Но прошло три-четыре года, чуть подросла тамарина дочка, и больше стало у Тамары свободного времени, чаще стала она попадаться мужикам на глаза — и вот тогда-то и наверстала упущенное. Наверное, страсть к мужикам была у нее в крови. Ее мать в свое время тоже отличалась явным неравнодушием к противоположному полу и даже замуж из-за этого вышла не осенью, как все порядочные деревенские, а в июне, потому что родители заставили — боялись, что до осени у нее уже пузо вырастет. До осени оно, правда, не выросло, да и вообще выросло не скоро, потому как через неделю после свадьбы будущий тамарин отец ушел в военкомат и вернулся только через четыре с половиной года, когда уже не только немца, но и японца одолели. Однако это все было до свадьбы, потом тамарины родители жили не то, чтобы уж душа в душу, но в общем нормально; а вот у Тамары с мужем недели не проходило без двух скандалов. Что при этом чему больше способствовало: тамарино гуляние скандалам или скандалы гулянию, сказать было трудно. Наверное, все-таки место имел второй вариант, ибо тамарин муж, как это часто бывает, меньше всех знал о том, чем занималась Тамара в свободное от работы и домашних дел время.
При всем при том Тамара отличалась такой добротой и отзывчивостью, что как-то даже у самых ярых моралистов язык не поворачивался осудить ее поведение. Казалось — то, что стыдно для других, позволено Тамаре, тем более, что и муж у нее был, по отзывам знавших его людей, «просто сволочь». Впрочем, лет через десять после свадьбы Тамара окончательно разругалась и развелась с ним.
Под стать тамариному поведению была и ее лексика. Тут, правда, по-видимому, не существует четкой корреляции — иной раз самые отпетые потаскухи изъясняются на языке гоголевских дам «приятных во всех отношениях». Однако Погудина к таковым не относилась, скорее, наоборот, ее речь могла бы показаться нарочито грубой, если бы не та естественность, с которой самые непристойные слова срывались с ее губ. При этом Тамара никогда не употребляла эти самые слова иначе, как по прямому назначению: она не ругалась — она разговаривала. Ей просто в голову не могло прийти, что нужно сиськи называть грудями, сосание — менетом, а себя именовать, допустим, жрицей любви, а не простым русским словом из пяти букв.
Вот в таких, самых грубых и недвусмысленных выражениях Тамара заявила как-то Косте, что, если у него вдруг не заладится с Ксенией, то он может рассчитывать на нее, Тамару. Тогда Костя принял все это за шутку, тем более, что сказано это было принародно, и все, кто это слышал, тоже решили, что Тамара хохмит — подобные шутки были в ее духе. Но странное дело — когда через полтора месяца после разрыва с Ксенией Тамара, уже не вдаваясь в объяснения, предложила заехать после работы к ней домой, Костя, не задумываясь, согласился и вместо того чтобы как обычно ехать к тетке в Беляево, поехал с Тамарой на Преображенку.
Тамара могла считать себя коренной москвичкой, хоть и родилась, несмотря на свое городское имя, в деревне. Один чорт — деревня эта скоро оказалась в черте Москвы, и в семидесятом на ее месте понастроили шестнадцатиэтажки, а почти всех жителей переселили в соседний район. Исключение почему-то сделали для двух семей — Тамары и ее будущего мужа — которых поселили в дохрущевской еще пятиэтажке в переулке Алымова. Теперь тамарины родители уже давно умерли, брат был выслан за сто первый, муж вернулся к себе, сестра и дочь вышли замуж, и Тамара осталась одна в трехкомнатной квартире.
Костя, наоборот, никогда не имел в Москве законного угла. Он родился и вырос в Люберцах, а в Москве жил у тетки еще с тех пор, как начал сдавать экзамены в институт. Двое теткиных сыновей давно уже получили свои квартиры, и после смерти мужа тетка осталась одна, работать она не работала, потому как еще в девяностом ей дали вторую группу; так что костино присутствие тетке было не в тягость, напротив, она была рада, что есть, с кем перекинуться словом. Даже с Ксенией Костя встречался, как правило, у тетки, хотя ни ксеньины родители, ни ее брат, о котором Эллин, впрочем, знал лишь понаслышке, ничего против Кости не имели. За два с лишним года Костя настолько свыкся со своим московским жильем, что, придя к Тамаре, счел нужным позвонить тетке и предупредить, чтобы сегодня к ужину его не ждала — он придет поздно, а может и вовсе не придет — заночует в гостях. Тетка несколько огорчилась (ей скучно было вечером оставаться одной), но виду не подала и пожелала Косте хорошо провести время.
* * *
Левый информцентр осенью девяносто третьего был весьма разношерстной организацией. Конечно, был он уже не тот, что в начале своей деятельности, сразу после создания, но и еще не тот, каким он стал позже. Это где-то году к девяносто пятому лидеру социал-имперского крыла Якуничкину со товарищи удалось подмять под себя ЛИЦ и превратить его в очередное информагентство объединенной оппозиции, после чего все мало-мальски живое начало разбегаться из ЛИЦа, уставая слушать идиотский треп «аналитической группы ЛИЦ» с Якуничкиным во главе. А тогда еще было сильно в ЛИЦе левое крыло, еще были там другие люди, кроме членов пост-КПССных организаций. Был там жизнерадостный «новый левый», один из создателей московского ИРЕАН — Инициативы революционных анархистов — Дмитрий Костенко, имевший эффектную внешность и хорошо подвешенный язык, упивавшийся своей внешней крутизной и склонный к элитаризму. Позднее этот самый элитаризм отделил его от вчерашних друзей и привел в ряды нормальных оппозиционных карьеристов; но тогда еще до этого было относительно далеко, тогда еще трудно, почти невозможно было представить себе Костенко в роли партийного бюрократа. Был другой старейший иреановец Владимир Трофименко — родной брат Ксении, упрямый фанатик, ненавидевший индустриально-рыночную цивилизацию и видевший в анархо-коммунизме оружие, с помощью которого люди смогут вернуться в Эдем, переступая через трупы ангелов с огненными мечами. Был Дмитрий Лозован, ставший анархо-синдикалистом в девяносто первом году, а до этого успевший побывать в Демсоюзе (в те достославные времена, когда там были все — от ультралевых до густо-правых), а затем в эсэровском Товариществе социалистов-народников. Был левый эсдэк студент юридического факультета МГУ Стас Маркелов. Была тогда в ЛИЦе — по-настоящему была в нем, а не просто с ним сотрудничала с ним как позднее — одна из создательниц ЛИЦа Татьяна Чавчукова, работавшая политологом в Институте социально-политических исследований, созданном бывшим диссидентом Капуциновым на деньги Сороса. Чавчукова специализировалась на изучении левых организаций, и ЛИЦ, кроме прочего, давал ей материал для работы в ИСПИ, что она с лихвой окупала своей работой в ЛИЦе (прежде всего, в качестве машинистки и верстальщицы). Правда, в сентябре она не работала ни в ЛИЦе, ни в ИСПИ, потому как ей подходило время рожать; так что ЛИЦу приходилось выкручиваться без нее, что было нелегко. ИСПИ было проще — работу Чавчуковой там теперь делал за дополнительную половинную плату Трофименко, сам специализировавшийся на демократах.
Весна, лето, да и начало осени девяносто третьего были временем наивысшего подъема в деятельности ЛИЦа. Уход Чавчуковой, конечно, сказался, но сказался не сразу, во всяком случае, к сентябрю все связанные с этим проблемы еще как-то терпели. Зато в конце зимы ЛИЦ получил помещение в здании Советского райсовета, и в марте туда даже был перетащен ротатор, раньше стоявший на квартире у одного из старейших членов ЛИЦа, правда, теперь уже почти отошедшего от дел, Григория Тарасевича. Теперь лицевская тусовка собиралась по вторникам в райсовете, и уже полгода никаких проблем с помещением не было. К началу девяносто третьего ЛИЦ получил весьма широкую известность в официальных оппозиционных кругах, не успев еще однако потерять свою независимость и определенные симпатии в кругах неформальной оппозиции. ЛИЦ получал информацию о самых разных организациях — от троцкистских и анархистских групп до РКРП и РОСа.
Двадцать первое сентября было вторником, и лицевцы собрались вечером в райсовете. Они уже давно обсудили все текущие дела и теперь оставались только ради одного — сейчас по радио должны были передать президентское выступление.
О том, что это выступление не предвещает ничего хорошего, лицевцы были прекрасно осведомлены. Правда, уже бывали случаи, когда от Ельцина ждали невесть чего, а он ограничивался сотрясанием воздуха. Костенко твердо был уверен, что так будет и в этот раз. Якуничкин не хотел загадывать заранее. Трофименко был мрачен. Днем он побывал на пресс-конференции Гражданского союза, где один из лидеров этой центристской организации, опирающейся на отечественный, прежде всего, провинциальный директорский корпус, посоветовал журналистам следить за тем, что президент скажет вечером, намекая на что-то явно нехорошее. «Я хотел бы ошибиться...», — сказал тогда ГСовец. Ельцин заговорил, и Трофименко начал понимать, что апологет российского директората не ошибся.
Трофименко слушал президентское словоизлияние, не ухватывая ни слова. Слова сыпались, как песок, не оседая в его мозгу. Это было следствием не только вечерней усталости, но и быстро выработавшейся привычки отделять смысл речи от ее слов, основное от второстепенного. Необходимость фиксировать для дальнейшего изучения речи всевозможных политиканов, необходимость записывать их (при том, что Трофименко не умел писать достаточно быстро и абсолютно никогда не был знаком даже с основами стенографии), эта необходимость выработала у него умение, слушая речь, на лету отделять ключевые фразы от вспомогательных, а если возможно, то и эти ключевые фразы сводить в более короткие, высказанные своими словами, но при этом точно передающие смысл речи. И потому все, что он теперь слышал, казалось, проходило мимо его сознания; и только когда речь закончилась и Ельцин сказал последние слова, все это словоблудие отлилось для Трофименко в одно-единственное слово: «Переворот».
Два года назад, в августе девяносто первого Трофименко сказал: «Не знаю, кто из них победит, но мы уже проиграли». Теперь ситуация, с его точки зрения, была несколько другая, но тоже не особо хорошая. В победу анархистов или хотя бы кого-то близкого к ним верилось слабо. В долгую заваруху, из которой по ходу дела могло бы выйти что-нибудь путное, — тоже. Хотя какая-то надежда была. Но в любом случае оставаться в стороне было нельзя — это для Трофименко сомнению не подлежало.
— Сволочь! — зло сказал он. — Нашел время. Тут картошку выкапывать надо, а он перевороты делает.
— Что ж это так поздно? — удивился Якуничкин. — Ее ж в начале осени копать надо.
— Это ежели участок близко, — возразил Трофименко. — А мне до участка пять с половиной часов добираться. Тут за вечер не съездишь, надо на несколько дней ехать. А тут — то мониторинг, то какой-нибудь съезд или пресс-конференция. Вот завтра рассчитывал поехать. Теперь — чорта с два. Чорт, и домой уже, наверно заехать не успеваю! Знал бы, что будет, хоть бы оделся потеплее!
— Зачем потеплее? — не понял Лозован.
— Теперь же ж надо будет к Белому дому идти, — пояснил Трофименко, — а я, когда одевался, на ночь не рассчитывал.
Он ткнул себя пальцем в серо-белую хабешную куртку.
— Ночью-то стоять — замерзнешь в такой хламиде! А если мне домой заехать, переодеться, то я не уверен, что потом успею.
— Зачем к Белому дому? — удивился кто-то.
— Нет, а это в самом деле имеет смысл, — возразил Якуничкин. — Прямо счас пойти посмотреть, что там творится...
Идти к БД собрались Трофименко, Якуничкин и Войтехов, остальные решили повременить. Впрочем, уходить все равно пора было всем, и тусовка начала собираться. Костенко повесил на плечо свою увесистую сумку. Трофименко застегнул куртку на все пуговицы, старым шнурком от ботинок завязал свои патлы в «утиный хвост» и на всякий случай проверил, при нем ли нож. Как истинный анархист, Трофименко считал вполне естественным всегда иметь при себе для самообороны оружие и потому носил на поясе в ножнах нож с длинным и толстым лезвием. Ножны он прятал в специально продырявленный карман, а рукоятку прикрывал курткой. Нож считался хозяйственным и был куплен вполне легально, но сделан был так, что вполне мог служить оружием и довольно хорошим.
Кабинет быстро опустел. Якуничкин запер дверь, и все сборище спустилось вниз по лестнице в вестибюль и вышло через стеклянную дверь из здания Совета. Некоторым из уходящих еще довелось побывать здесь через неделю. А потом, после победы демократии здание было опечатано, и информцентровцы снова остались и без помещения, и без ротатора. Но тогда они еще не знали, что будет так. Впрочем, они вообще не знали, что, собственно, теперь будет.
* * *
Услышав про указ, Костя встал и молча направился к двери. Тамара поймала его за ремень.
— Ты куда? — возмутилась она. — Ты что думаешь, Хасбулатов лучше?
— Плевать я хотел на Хасбулатова, — отвечал Костя. — А бучу устроить надо. Они хотели очередную революцию — они ее счас получат. Пусть знают, как над народом издеваться.
Тамара почувствовала, что Костя по-своему прав. В самом деле, когда зарплаты не хватает на нормальную жратву, а те, кто наверху, грызутся между собой за то, кому достанется больше власти, всех их надо гнать поганой метлой. Правда, непонятно, почему это должен делать Костя, но, с другой стороны, почему это должен делать кто-то другой? Конечно, ничего путного Костя не добьется — вместо Ельцина придет Хасбулатов или Руцкой, или кто еще и будет такой же сволочью — но хоть моральное удовлетворение Костя получит от того, что скинул одного шкуродера. Кроме того, то ли по интонации, то ли еще по каким-то одной ей заметным деталям Погудина поняла, что ей Костю не отговорить. Она слишком хорошо знала мужиков, чтобы не понимать, когда с ними можно спорить, а когда — бесполезно.
Тогда Тамара изменила тактику и, не возражая против костиного намерения, начала уговаривать его подождать чуть-чуть, самую малость. «Ты пойми, — убеждала она, — либо там все разгонят за полчаса, тогда ты все равно не успеешь, либо вообще не начнут до завтра. Так что час-другой все равно ничего не решает. И никого там не удивит, что ты пришел не сразу, а через три там часа или четыре. Там ведь наверняка будут люди из каких-нибудь Мытищ или Люберец — если это серьезно, конечно — представляешь, сколько им добираться! Да ты ведь и сам — из Люберец! Ну, кто там у тебя будет спрашивать, из Москвы ты ехал или из дома? Ты ведь теперь неизвестно когда вернешься, нельзя ж так сразу уходить. А если с тобой, не дай бог, что случится? Дай мне хоть напоследок...»
И, в конце концов, Тамара добилась своего — Эллин согласился остаться на два часа, а это означало, что он сдался; ибо, согласившись на два часа, Костя через два часа согласился остаться еще на час, потом — еще на полчаса, потом — на пятнадцать минут, а потом выяснилось, что скоро — час, и если он и успеет дойти до метро, то на переход его уж точно не пустят, да и неизвестно, успеет ли дойти. К тому же за эти часы он тамариными молитвами успел здорово приустать. Поэтому Тамаре уже не составляло большого труда убедить Костю отложить все до завтра. В конце концов, по ее словам, это выходило даже лучше — за сутки выяснится, серьезный это указ или очередная тувта. Костя согласился с тамариными доводами и тут же заснул — практически одновременно с тоже уставшей Тамарой, едва успев напоследок ее обнять и пожелать ей спокойной ночи.
* * *
Лицевцы пришли к Белому дому одними из первых — за час с небольшим народу успело собраться крайне мало, но было видно, что он постоянно прибывает. Ни о каких слаженных действиях речь пока не шла — подошедшие просто толпились у стен БД или кружили перед зданием.
Трофименко не успел еще толком и осмотреться, как буквально столкнулся с Бийцем — как и он, тот только-только появился у БД. Вслед за Бийцем из темноты вынырнул Миша Голицын, которого Трофименко знал хуже, но которого он за версту узнал бы по одежде.
Трудно было представить себе большего оборванца, чем Миша Голицын. Он был одет в какую-то задрипанную куртку и не менее задрипаные рваные джинсы — рваные настолько, что ни один самый, что ни на есть, хиппарь-расхиппарь или панк-распанк не счел бы их за одежду; а обут — в старые-престарые кеды, естественно, на босу ногу. Волосы у него были нестрижены настолько, что это сразу же бросалось в глаза, и одновременно не настолько, чтобы можно было подумать, будто он специально их отращивает. Очки в металлической оправе, более напоминающие коровьевское пенсне, нежели нормальные окуляры, довершали его облик. Биец, тоже одевающийся не бог весть как, на фоне Миши выглядел членом королевской свиты.
«И ты здесь?» — удивился Трофименко, увидев Бийца. Впрочем, вопрос был чисто риторический. Где ж еще было быть лидеру троцкистской организации, считающему уходящую формацию «бюрократически деформированным социализмом», а сторонников этого строя, равно как и открытых сталинистов, — частично заблуждающимися, которым не хватает только чуткого троцкистского руководства. Скорей уж надо было удивляться тому, что сюда приперлись Трофименко с Мишей. Бийца это, впрочем, не удивляло — он и анархистов считал потенциальными троцкистами и давно имел виды на Трофименко, а Голицын, так тот уже вступил в бийцевский «Комитет за рабочую демократию и международный социализм», хотя при этом продолжал считать себя анархистом.
В обороне БД быстро наметились две тенденции — организованная и стихийная. Одни подходившие стали записываться в десятки (запись вели «ТрудРоссия» и «Союз офицеров»), а потом топтались у здания в ожидании приказов, которых никто пока не отдавал. Чуть позже к ним подошли уже сформированные подразделения «казаков». Другие, не дожидаясь руководящих указаний, взялись за возведение баррикад. Среди последних выделялись Биец, Миша, Трофименко и Дима Стариков — член ДС, не того ДемСоюза России, что откололся вместе с Новодворской, которая, в итоге, стала самой известной из всех ДСовцев, потому что громче всех вопила, а настоящего ДС, сохранившего после раскола не только свое старое имя, но и свой, пускай очень нежно, но все-таки розовый оттенок. Четверка работала на совесть. Биец, как истинный вождь, не только сам таскал строительный мусор, но и раздавал всем указания, что куда водружать. Трофименко, не чуждый эстетики, разворотил парковую дорожку, выложенную из каменных плиток, чтобы укрепить оными плитками (раз уж нет классического булыжника) основание баррикады. Вовлекши в строительство достаточное количество народу, леваки перебирались на другое место и создавали из толпящихся там защитников новую бригаду. Вокруг строителей суетились телевизионщики, снимая все подряд. Огни Белого дома и репортерские прожектора слепили глаза.
Вскоре тенденции пришли в столкновение. Какой-то офицер наорал на Трофименко за то, что тот перегродил железякой дорогу: зачем, дескать, мешаешь подъезду транспорта? Трофименко спорить с целой кодлой офицеров не стал, но и убирать железяку — тоже. Он просто плюнул и убрался сам: если их благородие такой умный, пусть сам таскает железяки или закрывает дырку своим брюхом.
Тогда же Трофименко в первый раз увидел у БД баркашей. Наглые, уверенные, они разгуливали в своих камуфляжах со свастикой на рукавах. Свастика была переделана на эдакий славянский лад, но все равно было видно, что это — свастика. К тому же после драк у Музея Ленина, в одной из которых Трофименко участвовал лично, эта эмблема, будь бы она даже и не свастикой, стала для него символом врага. Как погоны для махновца, как немецкая каска и maschinen pistole-40 для красноармейца. Голицын, с битья которого, собственно говоря, и начались эти драки, да и Биец, бывший одним из организаторов контрнападения на баркашей, тоже не питали к нацистам большой симпатии. Но затевать с баркашами новую стычку было безумием — их с каждой минутой становилось все больше.
Тем временем стало заметно, что если с двух сторон Белый дом еще более-менее прикрыт или, во всяком случае, прикрывается, то с двух других он — гол, как задница макаки. Биец, Голицын и Трофименко, обойдя БД, поспешили инициировать строительство со стороны набережной. К их удивлению, им не только не захотели помогать, но и самих начали гнать, заявив: «Если считаете, что Белый дом плохо защищен, становитесь здесь и защищайте его своим телом, а баррикад нам не надо, у нас есть милиция». Трофименко поинтересовался, понимают ли собравшиеся, что никакая милиция не защитит БД от танков, и получил ответ, что БД никто штурмовать не будет, это все — для вида.
Миша Голицын попытался разломать на баррикады ближайшую автостоянку, но этому резко воспротивились менты с дубинками, а от защитников БД не было никакого сочуствия. Поняв, что втроем им с ментами не справиться, леваки оставили стоянку в покое.
Биец сделал последнюю попытку организовать-таки строительство, найдя какого-то своего знакомого, занимавшего некий пост в дружине «ТрудРоссии». Услышав, что с другой стороны нужно строить баррикады, трудоросс сперва с жаром поддержал Бийца, заявив: «Набирай сотню!» Но как только Биец попросил объявить о наборе сотни в мегафон, трудоросса словно подменили. Он завертелся, как загнанная в угол курица, закудахтал: «А что? А как? А зачем?» и, в конце концов, заявил, что никаких баррикад строить не надо.
Трофименко предложил втроем записаться в какое-нибудь подразделение, чтобы, с одной стороны, быть вместе, а с другой, — получить тут, что называется, легальный статус. Троица уже начала вписываться к кому-то в «десяток», но тут подбежал Аркаша Пилипенко и уволок леваков записываться к «своим».
Пилипенко познакомился с леваками в Доме на Таганке, который прошлым летом трудороссы, «казаки» и анархисты защищали от не в меру бойких приватизаторов. От анархистов там были трое иреановцов — Андрей Котенко, Трофименко и Макс Кузнецов, убитый месяц назад охранниками буржуйского ресторана, в котором он бил стекла. В конце концов, жителей дома все-таки переселили, но на более выгодных, чем поначалу, условиях, а фирма, его купившая, из-за задержки, которую ей устроили защитники, вылетела в трубу; и остался дом стоять пустой и полуразломанный.
В этом доме Аркаша и познакомился с Трофименко, хотя последний относился к нему настороженно (сталинист Пилипенко был для Трофименко врагом), а потом Котенко познакомил его с Бийцем, и под влиянием последнего Аркаша «отроцкел», как выражался Котенко. Кстати, в Доме на Таганке Биец завербовал в свои сторонники не только Пилипенко, но и Ваню Черепенникова — здоровенного трудороссовского дружинника, бывшего мента и познакомился с только что вступившим в РКРП Игорем Донским, который этой весной уже вышел из партии, не вынеся анпиловского антисемитизма, и теперь тоже стал поглядывать на КРДМС. Удачно поработал Биец в Доме на Таганке.
Стараниями Аркаши троицу приписали к батальону «Москва», который уже собрался перед входом в БД и ждал дальнейших указаний. Так леваки простояли рядом с трудороссамми где-то с полчаса, обсуждая меж собой, что неплохо бы в случае победы захватить какое-нибудь здание в центре города и устроить там Дом анархии. Точнее рассуждали об этом Трофименко с Голицыным — Биец к анархизму относился отрицательно, считая его, как и положено троцкисту, мелкобуржуазным заблуждением.
Ожидание стало уже действовать на нервы, когда вдруг была подана команда, и батальон начал втягиваться за импровизированный барьер, непосредственно за коим находились стеклянные двери центрального входа в Белый дом. Леваков за барьер не пустили. Другие члены батальона заявили, что знать их не знают, и слиняли за барьер. Охреневшие леваки кинулись было за Аркашей, но скоро выяснилось, что Аркашу и самого в БД не пустили, потому как он слегка выпимши, а у трудороссов с этим строго. Узнав об этом, Трофименко вздохнул и высказал мнение, что нехрена было слушать всяких там Аркаш, надо было записываться, куда брали, лучше синица в руке, чем х...й в ср...ке, а там бы видно было; в конце концов, перебраться из одного подразделения в другое, наверно, было бы вполне реально. Миша добавил, что слышал краем уха, как кто-то из трудоросов сказал: «Жиды в батальон пробрались», но не придал этому значения. В ответ Биец начал катить бочки на Мишу, заявив, что их сочли за «жидов», услышав, как анархи рассуждают о захвате зданий и тому подобных вещах. Миша флегматично выслушал разгон вождя, после чего так же флегматично позволил себе усомниться в его правоте, предположив, что трудороссы — просто козлы и сами не знают, что делают. «Во всяком случае, — резюмировал Биец, — сегодня у нас — крупный провал. Потому что раньше мы везде, где хотели, либо попадали, либо делали вид, что нам это — на х... не надо. А теперь все видели, что нас куда-то не пустили». Миша не стал спорить. С точки зрения Трофименко гораздо хуже было то, что не удалось проникнуть внутрь и, может быть, даже получить оружие, но он промолчал.
К этому времени уже все десятки, батальоны и т.д. разошлись по своим постам, а стихийные защитники расположились у костров, использую в качестве дров как старые ящики, так и деревянные части баррикад. Последних к тому времени было понастроено великое множество, но через многие можно было перешагнуть, а со стороны набережной БД так и остался голым. У здания стояли какие-то крепкие мужики в штатском с короткими автоматами. Деловито шныряли баркаши, которых было, по расчетам Трофименко, уже никак не меньше двух десятков. От подъезда в течение двух-трех часов доносились через мегафон призывы «очистить площадь от пьяных и праздношатающихся». Никто, впрочем, «площадь» не очищал. Трофименко и Биец с Мишей преспокойно грелись у какого-то костра, а рядом лежал пьяный Черепенников.
Потом перед БД устроили митинг. Над толпой гордо реяли красные (чаще всего с серпом и молотом, а иной раз и с голубой или иной полосой) и черно-желто-белые знамена. Цвет последних напоминал о тухлых яйцах. Выступали Хасбулатов, Анпилов, Астафьев, малоизвестный тогда Зюганов, Горячева, Умалатова и еще чорт знает кто. Одни говорили о социализме, другие — о «народной приватизации», слыша про которую леваки плевались и нецензурно выражались. Зато все без исключения вещали либо о восстановлении Союза, заканчивая выступление фразой: «Да здравствует наша Родина — Союз советских социалистических республик», либо о возрождении России, тут же заявляя, что они не противопоставляют понятия «Россия» и «Советский союз». Единственное что-то более-менее путное было сказано Анпиловым — он потребовал раздать народу оружие, не уточнив, впрочем, кого считает народом.
По ходу митинга собравшимся была сообщена радостная весть — решением ВС Руцкого назначили и.о. президента. Теперь у защитников БД тоже был свой президент. Толпа встретила известие радостными воплями и бурными рукоплесканиями, зато Биец, Голицын и Трофименко окончательно помрачнели и отпустили по адресу и Руцкого и Верховного совета нехорошие выражения. Трофименко даже предположил, что теперь, может быть, и вправду никакого штурма не будет, а просто завтра явится «спаситель» на белом коне, или, вернее, на белом бронетранспортере и начнет править вместо Ельцина. Какой-то молодой парнишка, приткнувшийся на минуту к левакам, — защитник БД-91 из тех, что верят в «настоящую демократию», заявил, что завтра «Московский комсомолец» выйдет со статьей под названием: «Демократия обос...лась».
После митинга по радио врубили прямую трансляцию с заседания ВС, а когда оно, наконец, закончилось, толпа начала с песнями маршировать вокруг БД.
«Праздношатающиеся» защитники в митингах и шествиях не участвовали, а только разводили время от времени новые костры. Сперва перед БД горел всего один костер, потом — три, потом — пять... Среди «праздношатающихся» народ был все больше непартийный, многие из них уже однажды защищали БД — в девяносто первом году. Изредка к кострам подходили телевизионщики, снимая то угрюмые лица «праздношатающихся», то ножны, торчащие у Трофименко из-под куртки (здесь он не считал нужным скрывать наличие у себя оружия).
К половине пятого Бийцу надоело без толку сидеть, и он предложил смотаться к нему домой. Черепенников остался досыпать, а Биец, Голицын и Трофименко вышли за баррикады и пошли по пустым улицам. Где-то в районе метро «Полежаевская» их подобрал шальной трамвай, ехавший в сторону «Сокола». Вожатый, узнав, что троица идет от БД, поинтересовался, кто там собрался, коммунисты что ли. «Да настоящих коммунистов там почти нет, — отвечал Биец. — Ну вот мы — коммунисты. А так... Ну какие это коммунисты, если они выступают за приватизацию?»
В начале седьмого леваки добрались до бийцевской квартиры. Они перекусили на скорую руку (хотя особо перекусывать было нечем — почти все деньги уходили на издание газеты, и Биец с Мишей питались чаем и картошкой) и, не раздеваясь, завалились спать. Здоровенный таракан переполз через лежащего на диване Трофименко и исчез в темноте. Их было много у Бийца — тараканов, так много, что непонятно было, чем они тут питались; и Трофименко много позднее как-то сказал, что приход к власти Бийца будет равносилен ядерной зиме — и в том, и в другом случае на земле уцелеют только тараканы. Но тогда Трофименко был такой усталый, что таракана даже не заметил, а если бы и заметил, то все равно не обратил бы внимания. Только в двенадцатом часу у него хватило сил встать и, отпившись чаем (Биец всегда заваривал чай необыкновенной крепости), отправиться домой, прихватив с собой по профессиональной привычке старый номер «Рабочей демократии».
* * *
Двадцать второго к БД явились представители КРДМС, но не бийцевики, а сохранившие верность своему английскому эмиссару сторонники троцкистской тенденции Militant — члены «Рабочей демократии»-Militant, как именовали они себя после раскола с Бийцом (КРДМС(М), как ядовито называл их Трофименко). Они наклеили на стены и столбы несколько листовок под названием «Ни Ельцин, ни Руцкой!» и с чуством выполненного долга удалились. А их листовка, единственная дельная листовка у БД, частью была сорвана защитниками парламента, а частью просто затерялась среди имперской и антисемитской стенной макулатуры.
* * *
Биец вскоре после ухода Трофименко не надумал ничего лучшего, чем пойти к БД торговать газетами. Идея не вызвала энтузиазма у Голицына. Если для Бийца продажа трудороссам его «Рабочей демократии» была основным средством пропаганды и агитации среди «частично заблуждающихся», и это решало все, то Мише за эту торговлю баркаши уже сломали два ребра, и он не горел желанием рисковать остальными. Правда там, у Музея нацистам вправили мозги (с помощью пустых бутылок), однако ж Белый дом — не Музей, и что будет там — неизвестно. Но Бийцу ребер не ломали, и зря, видно, не ломали, потому что он не только сам приперся к БД, но и приволок туда Мишу, Вадима Лагутенко и пятнадцатилетнего Борю Эскина, которого после последней серьезной драки у Музея следак всю ночь мутузил, пытаясь выбить признание, что это он — Боря огрел нациста бутылкой по башке. У БД Миша еще раз постарался вразумить Бийца: «Давай, хоть ходить по двое!» «Нет, — возразил Биец, — если мы будем ходить по двое, мы вдвое меньше газет продадим».
Продажа газет длилась недолго. Поначалу Биец с Лагутенко ходили по одиночке, а Голицын с Эскиным — в паре. Потом Миша попробовал все-таки походить один и тут же напоролся на нескольких баркашей. Миша успел проскочить между ними — они только пихнули его локтями с двух сторон — и затесаться в группу комсомольцев, оказавшихся поблизости. Баркаши попытались вытащить Мишу, однако ребята, сцепившись локтями, начали брыкать баркашей ногами. Баркаши тоже изобразили канкан, и тем бы, наверно, дело и кончилось; но тут сзади раздались какие-то вопли, и Миша, обернувшись, увидел, что двое баркашей тузят Бийца. Отцепившись от комсомольцев, Голицын бросился на выручку, и тут все остальные нацисты накинулись на него. Но откуда-то уже бежал Аркаша с трудороссами, и баркаши отскочили в стороны, как облитые из ведра коты.
«Идите-ка вы лучше отсюда, — сказали трудороссы Бийцу, — а то вас здесь убьют, а мы же не можем к вам охрану приставить». Чистую правду сказали, и Биец похоже это понял, а может быть ему просто не понравилось, как баркаши бьют, но только он благоразумно слинял вместе со своей газетой, прихватив с собой и Мишу, и Эскина, и Лагутенко, хотя последнего баркаши пока вроде не трогали.
* * *
Двадцать второго Ельцин, возмущенный упорством противника, пообещал отключить в Белом доме свет и воду. В ответ на это вечером известный на всю Россию не меньше Ельцина Невзоров с телеэкрана пообещал, что если это случится, то регионы отключат Москве нефть и газ. Насчет отключения Невзоров может и погорячился, но в одном он был прав: региональным элитам поведение Ельцина не нравилось. Региональные элиты состояли в основном из директоров и не любили московских финансовых акул, связанных с заграницей и составлявшей им, директорам, конкуренцию. Это было нормальное противостояние между национальной элитой и компродорской. В разгоне Верховного совета директора видели очередную победу компродоров. ВС отстаивал директорские интересы.
* * *
Ко второму вечеру костин задор сильно поугас, и Тамара уже рассчитывала снова отговорить его идти к БД, благо, и по телевизору диктор как раз вещал: «У Белого дома собрались в основном престарелые...» Но тут, как на грех, начали показывать этих самых защитников, и в подтверждение слов о престарелых на экране появилось лицо двадцатидвухлетнего Стаса Маркелова, которого Костя хорошо знал. «И этот там же!» — подумал Эллин, и теперь уже ничего не могло его остановить. Тамаре пришлось на эту ночь остаться одной. «Ты не грусти, — пошутил Костя на прощанье. — Может я к тебе еще с медалью прийду». Но у Тамары эта шутка не вызвала энтузиазма. «Ты с целой головой приходи! — ответила она. — С за...пой целой и с яйцами. А медали пусть Руцкой носит вместе с Хасбулатовым!»
* * *
На вторую ночь, по наблюдениям Трофименко, спектр защитников БД здорово расширился. Появились разные экзоты вроде Братства кандидатов в настоящие люди, пришли комсомольцы, свой костер развели панки. Зато пропали Биец с Мишей к великому удивлению Трофименко, ожидавшему, что они, несмотря на вчерашний облом, снова придут сюда. Высокое начальство опять призывало вновь прибывших записаться в подразделения, но у Трофименко не было никакого желания записываться в одиночку. Ему совсем не хотелось растворяться среди сторонников Руцкого. Не дождавшись Бийца, Трофименко поискал было комсомольцев, из которых он, по крайней мере, кого-то знал, но те уже куда-то исчезли. Тогда Трофименко прибился к панкам.
Панки называли себя анархистами и даже воткнули возле костра в землю черный флаг. Одного из них Трофименко узнал — это был Гниль, одно время общавшийся (тусовавшийся, как теперь говорят) с ИРЕАНом. Гниль, похоже, не узнал иреановца. Впрочем и сам Трофименко не сделал ничего, чтобы быть опознанным — он знал цену подобным «анархистам», а потому к панкам относился настороженно, о своих взглядах не распростронялся, да и вообще старался лишних разговоров не заводить, а больше присматриваться. Предчувствие его не обмануло. Мало того, что панки, как и следовало ожидать, имели об анархизме весьма смутное представление, они еще прекрасно столковались с баркашами, пришедшими к их костру вести задушевные беседы. После того как один из панков заявил: «Я — не нацист, я — безжидист. «Чурок — на плантацию, евреев — в резервацию!» — вот мой девиз», Трофименко про себя порадовался, что уже темно, и ни одна собака не разберет, какого цвета флаг.
* * *
Костя пришел к БД уже в темноте. На полпути от метро его перехватил репортер и спросил, не защитник ли он БД. «Нет, — ответил Костя, — я только собираюсь им стать». Репортер поинтересовался, что толкнуло Костю на этот шаг. Эллин ответил, что толкнуло его чувство голода — на фабрике, где он работает, нет ни работы для людей, ни денег на зарплату, и если Ельцина не остановить, то он, Эллин, рискует протянуть ноги. Репортер спросил, не пытался ли Эллин найти другую работу, ведь он еще совсем молодой. Эллин ответил, что, по его сведениям, сейчас на всех фабриках творится то же самое, если не хуже, и конца этому не предвидится. Репортер заметил, что, кроме фабрик, есть еще и частные фирмы, и туда-то уж Костю наверняка возьмут, ну хотя бы даже охранником, раз он такой молодой и смелый. В журналистском мозгу, видимо, не укладывалось, что молодой здоровый парень не видит для себя лучшей доли, чем работа на фабрике. Косте нечего было возразить. Ведь подался же после армии в охранники Санька Босс; ему, правда, и оружия не надо — он одним видом мог бы напугать до смерти, но подался и Серега Балашихин, который и с виду-то был не на много сильнее Кости (а на деле, пожалуй, и послабее) и служил не в спецназе, как Босс, и даже не в десанте, а в самых что ни на есть железнодорожных войсках. Правда, было у Кости в душе что-то такое, что отталкивало его от подобного выбора, но что именно, Эллин объяснить не мог. «Ну что ж, — усмехнулся он, — кто-то охраняет фирму от конкурентов, чтобы получать деньги, а кто-то охраняет одно правительство от другого, чтобы получить работу, за которую ему будут платить деньги. Чем это хуже?» И оставив репортера с разинутым ртом, свернул на Дружинниковскую улицу.
На Дружинниковской стоял милицейский кордон, всех выпускавший и никого не впускавший, но дело свое он делал халтурно — народ брал чуть правее и, обойдя ближайший дом, проходил к БД через двор. Костя, не мудрствуя лукаво, сделал то же и оказался у БД.
За сутки символические баррикады, окружившие мятежную территорию, стали несколько солиднее, но не настолько, чтобы Костя не поразился их хлипкости. Несколько баррикад появилось и на набережной, но «дыр» все еще хватало, что тоже бросалось в глаза. По дороге к БД, в метро, Эллин обратил внимание на стоявшего рядом с ним мужика, читавшего «Московский комсомолец», точнее, на саму газету, а еще точнее, на карикатуру в ней. Недовольная тетка распекала сынишку за то, что тот раскидал игрушки: «Что ты себя ведешь, как коммунист у Белого дома?» Под карикатурой была подпись: «Коммунисты разломали около Белого дома несколько дорожек и построили из них баррикады». Теперь Эллин внимательно огляделся, но ничего похожего на груды булыжника или битого асфальта не обнаружил. Видимо, разрушенные коммунистами дорожки были не очень большими.
Народ кучками сидел у костров. Над баррикадами и кострами развивались флаги самых разных величин и расцветок, хотя больше всего было черно-желто-белых императорских и флагов Советского союза и РСФСР. Анпилов, как и в первую ночь, призывал всех записываться в «подразделения». Костя подошел поближе к зданию, ища, у кого бы записаться, и напоролся на цветной, хоть и явно кустарно сработанный плакат, приклеенный к стене БД. На плакате в каких-то змееобразных позах изгибались два долговязых и удивительно носатых типа. Подпись гласила: «А правда, Шлейма, хорошо иметь двойное гражданство — жить там, а гадить здесь?» Кто-то от руки уже дописал: «Правда, Растропович!»
Костя задумчиво обошел всевозможные стены и столбы, какие только были вокруг, изучая наклеенные на них листовки. Цветных больше не было, а в остальном они все были одна другой краше. По смыслу листовки почти не различались, и весь этот смысл сводился к одному — во всем виноваты евреи, в очередной раз, по обыкновению, продающие многострадальную Россию. Кому, интересно знать, — Костя очень хотел бы видеть того идиота, который согласился все это купить.
Идиот идиотом, а записываться Косте как-то сразу расхотелось. У него не было ни малейшей гарантии в том, что хотя бы половина собравшихся имеет сколь-нибудь ясное представление о том, чем, собственно, греческий шнобель отличается от еврейского. Но и уходить ему не хотелось. Присутствие здесь Маркелова как-то не вязалось с содержанием плакатов. Эллин походил между костров, присматриваясь к защитникам БД. Обошел почти всю осажденную территорию и вышел на лужайку, прилепившуюся к стадиону «Красная Пресня». От лужайки, являвшей собой пологий склон низенького пригорка, на котором стадион расположился, его (то бишь стадион) отделял высокий забор — где дощатый, а где — из железных рам с проволочной сеткой, как пружинная кровать. Местами вдоль забора тянулась тонкая рваная полоса зарослей американского клена — того самого, который растет на любой помойке и который многие путают с ясенем. Из-за нее кое-где выглядывали дохловатые липы. С другой стороны забора вплотную к нему росли могучие тополя и ивы. Между липами и забором проходила тропинка — довольно широкая, но не покрытая ни асфальтом, ни брусчаткой, казалось, ее просто протоптали те, кто захаживал сюда по малой нужде. С другой стороны лужайку ограничивала асфальтовая дорога. Одним своим концом лужайка упиралась в еще одну асфальтовую дорогу — продолжение Дружинниковской улицы, а другим — раньше в Конюшниковскую улицу, а теперь — в заднюю линию баррикад. На этом самом конце стоял памятник восставшим рабочим 1905 года, теперь тоже ставший частью баррикады.
Недалеко от памятника на лужайке горело два костра, один — чуть поближе к кленам, другой — к памятнику и асфальтовой дороге. У того костра, что был ближе к деревьям, сидело с десяток панков и какой-то мужик в телаге.
К панкам Эллин относился слегка настороженно. Не потому, что знал за ними что-то плохое, а потому, что вообще мало что о них знал. В Люберцах панков почти не было, если кто из люберецких и панковал, то делал это в Москве. Как-то так считалось, что жителю Люберец, если кем и быть, так любером. Даже костин младший брат и его одноклассники гордо называли себя люберами, хотя для настоящих люберов были еще сопляками, да и вообще от прежних люберов уже оставалось только одно название. О знаменитых побоищах с металлистами Эллин только слышал от тех, кому теперь было здорово за двадцать, если не за двадцать пять, хотя стычки с поволжскими гопниками были еще на его памяти. И хотя в дни костиной юности спрос на бандитов и убийц, экзотически именуемых рэкитирами и киллерами, да на охранников и телохранителей еще только-только появлялся, но уже чувствовалось, что жизнь меняется, и все теперь будет по-другому. Однако ж какие-то старые традиции были еще живы.
После школы Костя поступил в МИРЭА, да и тут же махнул на Валдай с археологами, а это была своя особая субкультура. Интересные были ребята, хотя все в основном — гуманитарии, задвинутые на истории. Впрочем, были и люди вроде Кости, поехавшие просто пожить на свежем воздухе, поразмяться с лопатой, а заодно — покормиться на халяву и подзаработать хоть что-то (тогда в археологической экспедиции еще можно было что-то заработать) — так сказать, сочетать приятное с полезным.
Потом началась учеба, и стало как-то не до панков. Кое-кто из костиной группы тусовался и с панками, и даже с хиппами, но Костя на первом курсе еще чуть не каждую неделю наведывался в родные Люберцы, так что времени на московские тусовки у него не оставалось. Да и не любил Костя Москву с ее железобетонным ландшафтом и особенно — центр, потому что вырос на улице, от которой рукой было подать до лесов и песчаных карьеров. Так что с начала каникул до конца августа он в Москве почти не появлялся, и что там тогда творилось с этим самым ГКЧП, не видел и видеть не мог, потому как опять был в экспедиции с археологами, только теперь с другими и не на Валдае, а в Крыму. Однако после «недоворота» он, как и многие тогда, «заболел» политикой. Оказалось, что живущий с ним в одном доме Володя Сиротин — левый социал-демократ, и через него Костя, собственно говоря, и познакомился со Стасом Маркеловым. Впрочем, это продолжалось недолго, эсдеки Косте не понравились, и только с Сиротиным и Маркеловым он сохранил хорошие отношения, потому что Сиротин жил рядом, а Маркелов просто был хороший парень и почти одного с Костей возраста. При этом Маркелов был классический московский тусовщик, каких еще поискать. Но он был не панк — скорей уж хиппарь.
Ну а в начале ноября Костя познакомился с Ксенией, и тут уж вообще стало ни до чего, только и было, что Ксения-работа-учеба, а потом просто работа-Ксения. Днем — на работе, вечером — с Ксенией. Какие уж тут панки!
Как раз в тот момент, когда Эллин как следует рассмотрел панков, у костра возник невысокий шустрый мужичок в казачьей форме, похожий на молодого задиристого петушка. За спиной у мужичка висел автомат со складным прикладом. Казачок поинтересовался у панков, кто они такие, и, услышав в ответ: «Анархисты», безапеляционно заявил панкам, что они — сторонники бардака, и никакого порядка у них нет, но, тем не менее, помочь БД они могут — в качестве разведчиков. «Кто из вас захочет, — пояснил казачок, — пусть подойдет ко мне. Спросить сотника Морозова». И тут же ускакал куда-то к другой баррикаде. Эллин проводил его взглядом и подошел к другому костру.
У костра, положив в качестве скамеек какие-то коряги, сидело человек семь и, посмотрев на их лица, Костя безошибочно определил, что среди них определенно есть эти самые, которые продают Россию. Само по себе это еще ничего не говорило — человек может быть чистокровным сыном Сиона и одновременно антисемитом, но те, на кого Костя обратил внимание, не производили впечатление людей подобного рода. Кроме того, в них было что-то располагающее. Эллин уселся на корягу и попытался завязать разговор с представителями малого народа.
Темноволосый парень, равно как и его подруга, были хоть и приветливы, но в общем не так уж сильно настроены на общение с кем-то третьим. Зато девушка Рита оказалась весьма словоохотливой. Правда, с ее слов Костя понял, что она сама никуда не записывалась и рассчитывает действовать по обстановке. Что ж, по обстановке, так по обстановке. Эллин остался здесь.
* * *
Трофименко довольно скоро наскучило сидеть у панков, и он начал присматриваться к обитателям соседнего костра. Там сидело несколько обычных защитников БД — угрюмых мужиков лет тридцати пяти- сорока и еще несколько человек, на которых Трофименко сразу обратил внимание: невысокая ширококостная деваха с широким и чуть плоским лицом, высокий темноволосый парень лет двадцати пяти с симпатичной светловолосой подругой и еще один парень лет двадцати, похожий на армянина. Все четверо вроде бы ничем особенным от остальных не отличались, и все-таки во всех них было что-то такое, что позволило Трофименко с первого же взгляда выделить их из безликой толпы, какая-то интеллигентность, что ли, или одухотворенность. Это что-то неуловимое было и в Диме Старикове, и во многих других неформалах, хотя этого не было ни в Бийце, ни в Голицыне, ни в самом Трофименко; вернее, в них это тоже было, но в меру — Голицын и Трофименко одинаково естественно смотрелись и в компании неформалов, и в толпе анпиловцев или руцкистов. Как, впрочем, и парень, похожий на армянина, — не будь тут этих троих, он бы ничем не выделялся из остальных, кроме разве что своей южной внешности.
Трофименко подошел к неформалам, и тут же широколицая приветствовала его словами: «Я тебя знаю, ты участвовал в кампании за Родионова и Кузнецова!»
Родионов с Кузнецовым были обычными панками, но считали себя анархистами и часто ошивались на митингах. Весной девяносто первого они пошли на митинг, организаванный при участии Червякова — идеолога «анархо-капитализма», со временем ставшего (как и следовало ожидать) обычным либералом, и в подземном переходе нарвались на двух омоновцев в штатском. Омоновцы начали панков бить, но те тоже оказались не лыком шиты и полоснули одного из нападавших бритвой по щеке, а другому распороли перочинным ножом куртку. Тем не менее, ребят все-таки скрутили и отправили в «Матросскую тишину».
Дело это получило огласку, тем более, что ребята в тюрьме пересидели смену власти и стали первыми политзаключенными эпохи демократии. Их судили дважды. Первый суд дал им срок; второй — освободил, оставив за ними срок уже отбытый — за то, что они якобы, подвергшись нападению хулиганов, не разобрались и бросились резать мирно дремавших рядом омоновцев. При всем лицемерии суда это была какая-никакая победа. Поскольку во второй раз ребят судил Мосгорсуд, получивший прозвище Мосгорштамп за то, что ни одного решения не принимал, не посоветовавшись с вышестоящей инстанцией, постольку, видимо, сыграла свою роль и та самая кампания за освобождение ребят, в которую ввязались не только российские анархисты, но и зарубежные.
Трофименко действительно участвовал в этой кампании, включавшей в себя и голодовку нескольких человек у Белого дома (почти на том самом месте, где теперь горел костер), и митинги, благо, тогда их еще можно было организовывать практически свободно. Впрочем, уже осенью началось закручивание гаек — когда ИРЕАН начал проводить еженедельные митинги протеста против «освобождения цен», менты начали резко наезжать, хотя митинги проводились ни где-нибудь, а «под копытом», то есть у памятника Юрию Долгорукому — на месте, которое тогда считалось «московским Гайд-парком». Митинги ИРЕАНа иной раз не разгонялись только потому, что на них собиралось человек по двести прохожих, сочувствующих организаторам, и устраивать с ними драку менты тогда еще не решались. Боялись тогда менты народа. А если б иреановцы не успевали так быстро собирать толпу, то неизвестно, что бы еще было. И все-таки, хотя когда анархи, требуя освобождения «Параши и Зеленого» (панковские погонялова Родионова и Кузнецова), перекрыли улицу, их и повинтили, однако ничего им тогда за это не было, и к зданию суда анархисты приходили с черными флагами, требуя оправдательного приговора. Тогда это все было можно. Потому что демократия еще не победила.
Широколицая, которую, как выяснилось, звали Ритой, тоже участвовала в этой кампании. Участвовала она и в первой обороне БД. Тогда, по ее словам, было демократичнее, по журналистскому ксиву внутрь пускали, кофе поили. А сейчас как-то все мерзко. Не потому даже, что почти у всех тут антисемитский настрой — это бы Рита, при всем своем небезопасном происхождении, даже, пожалуй, сочла бы за первую стадию пробуждения народа, а просто гнило.
Трофименко был согласен с тем, что гнило, но что делать, было непонятно. Предложить Рите вместе куда-нибудь записаться? Но поговорив с ней, Трофименко понял, что она не горит желанием куда-то записываться. Попытаться создать свой отряд, независимый от БДшнго командования? Но ни Рита, ни ее товарищи еще толком не знали, будут ли они дальше участвовать во всем этом. Правда, пока они держались вместе, и это уже было хорошо. В таких условиях все происходит быстрее, и за ночь группа случайно познакомившихся людей может превратиться в спаянный отряд. Но постепенно становилось ясно, что этого не произойдет. Прежде всего, разговорить удалось только Риту. Высокий парень с подругой все больше молчали, изредка обмениваясь друг с другом нежными взглядами, а потом пошли гулять по ночному повстанческому лагерю. Через некоторое время куда-то убежала бойкая Рита. Потом появилась снова и снова убежала.
Трофименко, чтобы слишком уж не мозолить глаза трудороссам (или кто там еще оставался у костра), на некоторое время наведался к панковскому костру, у которого, благодаря неразборчивости панков, мог затеряться кто угодно. Панки о чем-то трепались между собой. Потом к костру подошел баркаш, отличающийся от прочих представителей своей братии каким-то придурковатым выражением лица, пошептался о чем-то с панками и исчез. Минут через пятнадцать он снова появился с бухлом, и панки подсели к нему. Трофименко посидел у панковского костра еще минут десять и снова перешел к соседнему.
* * *
После того как его неформалы отошли, Эллин некоторое время сидел молча, поглядывая то на огонь, то на улицу за баррикадами, а потом неожиданно для себя разговорился с перебравшимся от панковского костра мужиком в телогрейке, которого он теперь смог рассмотреть получше. Проходя мимо панков, Костя, глянув на мужика, разглядел только высокий лоб, мощные надбровные дуги, сливающиеся с такими же мощными скулами в одно полукольцо, охватывающее большие глаза, и выдающееся вперед надгубье под крупным носом — остальные части лица тонули в ночной темноте, с которой сливалась борода и волосы мужика. Борода у мужика была довольно густая на подбородке и редкая на щеках; а волосы, наоборот, на темени были поредевшие, а по бокам головы густые и, как показалось Эллину, коротко остриженные.
Теперь Костя разглядел, что волосы у мужика не только коротко, но даже и вообще не стрижены, а просто завязаны сзади в пучок, который в народе именуют «утиный хвост», причем завязаны чем-то вроде шнурка от ботинок. Разглядел он, что у мужика крупные зубы (во всяком случае, верхние), но левого переднего нет, и от этого два соседних торчат, как у моржа бивни; да и усы с бородой у мужика сильно напоминают моржовые; так что мужик от этого здорово смахивает на моржа.
А вот чего Костя так и не сумел разглядеть, так это сколько мужику лет. И дело тут было совсем не в темноте, просто есть такие люди, возраст которых невозможно определить на взгляд. Это особенность, наверное, наследуется ими с тех давних времен, когда она еще не была особенностью, а была закономерностью, когда никто из людей вообще не знал, сколько ему лет, и возраст определяли не по годам, а по каким-то другим критериям. К примеру, всех, кто принадлежал к мужскому полу, делили на мальчиков, охотников и стариков, позднее — на мальчиков, юношей, воинов и стариков; столь же примитивно делили и пол женский. По мере развития цивилизации, такое деление уходило в прошлое, сохраняясь в основном у тех, кто по своему образу жизни был в чем-то схож с дикарями и варварами: моряков, наемных солдат, монахов-странников и иных бродяг. Мужик, очевидно, имел что-то общее с какой-то из этих категорий, во всяком случае он здорово походил на тех бичей, о которых Эллину рассказывал отчим, в молодости частенько бывавший в стройотрядах, поездивший по северам и на бичей насмотревшийся. И как ни пытался Костя понять, сколько же его собеседнику, но так и не понял. Видно было, что мужику уже перевалило за двадцать и еще не перевалило за пятьдесят, но точнее сказать было невозможно — с равной вероятностью ему могло быть и двадцать два и сорок восемь. Это, впрочем, не сделало разговор с ним менее интересным. Мужик, правда, сам вопросов почти не задавал, но на костины вопросы отвечал охотно и обстоятельно.
Сам он — анархист. Нет, он — не с панками. Эти сами толком не сумеют объяснить, что они понимают под анархизмом, а он — идейный анархо-коммунист-кропоткинец. Ничего странного — коммунизм даже по Марксу может быть только безгосударственным. Только, по Марксу, нужно сперва государство — диктатура пролетариата, которое будет отмирать, а анархисты считают, что никакого промежуточного государства не нужно. Так что, анархо-коммунизм — самое что ни на есть анархическое из анархических течений. Анархо-коммунистами были, к примеру, Кропоткин, Махно.
Да, Махно был прекрасный человек, который сделал много хорошего и был крайне популярен в народе, потому на него и стали вешать всех собак. Его обвиняли во всем от предательства до антисемитизма, хотя у него полно было евреев — тот же Коган, тот же Лева Задов, а за погромы он, между прочим, расстреливал. Единственное, что он просил от красных, это чтобы ему, вернее, восточно-украинским крестьянам и рабочим выделили автономный Свободный район. Ему обещали, а потом надували. В восемнадцатом красные драпали от Деникина и, чтобы выкрутиться перед народом, валили все на Махно, который тогда единственный держал фронт. В девятнадцатом Деникин повернул от Москвы, потому что Махно разгромил его тылы. Когда брали Крым, махновцы прошли через Сиваш и заняли Симферополь. А потом им приказали разоружиться, хотя с ними был договор, и за отказ перебили. Но все равно народ его поддерживал, на место убитых крестьян приходили новые. Но народ — не бездонная бочка — в конце концов, Восточная Украина обезлюдела, а сам Махно, получив четырнадцать ран, ушел в Румынию. Там он подлечился и пытался вернуться на Украину, но это ему не удалось. Умер в Париже, похоронен на кладбище Пер-Лашез. Но махновщина — не единственный опыт — во время Гражданской войны в Испании каталонские анархисты создали целые коммунистические районы, где даже деньги были отменены. А потом пришли с танками интербригады Листера — сталинисты хреновы — и заявили, что в Испании происходит буржуазная революция, а потому — никаких коммун, всю землю поделить. Правда, когда они ушли, многие коммуны воссоздались заново. В конце концов, каталонским анархистам нанесли удар в спину — пока они держали фронт, их перебили в тылу, и, в итоге, Каталонию захватили франкисты. Но анархи ушли в горы и продолжали сопротивляться — последний партизан был убит уже в пятидесятые годы.
Почему он тут? Во-первых, потому что ВС — хоть и дерьмо, но все же последняя заноза в ноге Ельцина. Во-вторых, смотрит, не выйдет ли из этого чего-нибудь путного. Тут ведь есть неплохие люди. Например, сюда приходил Биец со своими людьми — есть такой троцкист. Троцкисты? Так, исповедуют какую-то смесь сталинизма и анархизма. Короче говоря, сидят на двух стульях, если не сваливаются между, то, в конце концов, переходят на один из. Да вот у него есть бийцевская газета, Костя может посмотреть на досуге. К тому же, их куча разных течений — «тенденций», как они себя называют. Во всяком случае, работать с ними можно. Втроем с Бийцем и еще одним парнем, который, кстати, анархист, но входит в бийцевскую организацию, мужик строил первые баррикады.
Костя спросил насчет нескольких дорожек, которые, если верить «Московскому комсомольцу», были разворочены на материал для баррикад. «Да вон она, — кивнул мужик. — Мы же ее и разбирали. Да там всего-то десяток плиток оказалось. Вон они — в той баррикаде». А Костя-то думал что «коммунисты» — это анпиловцы. «Московский комсомолец» тоже так думал. Коммунисты — это мы, анархисты, а сталинисты — коммуняки».
Почему не коммунисты? Что это за коммунисты, которые признают рынок, только с монопольными ценами, и наемный труд. То, что они называют социализмом, — обычный капитализм, только со своей спецификой. Разница госкапитализма с обычным западным не больше, чем между рабовладением в Греции и Египте. Свободному человеку, конечно, лучше было бы жить в Элладе, а рабу один чорт, что добывать — мрамор для Парфенона или камень для пирамид. Мы-то? Конечно рабы! Вся наша свобода — свобода выбирать, кому продаться. Пролетарий — наемный раб, это еще Маркс говорил. Маркс был во многом прав и близок к анархизму. Но все его последователи только и делали, что отходили от него вправо. Сначала — Ленин, потом — Сталин, Брежнев, Горбачев. Так что, зря они катят бочки на Горбачева — сами его породили.
Мимо прошли двое парней в камуфляже, и мужик нехорошо выругался. Костя спросил, кто это такие. Оказалось — нацисты. Питомцы некого Баркашева, потому в народе именуются баркашевцами. Носят на рукавах свастику, правда, стилизованную под славянскую. Без ума от Гитлера, только арийцами считают русских. Фанаты «русского порядка». Себя называют «Русским национальным единством». У Музея Ленина между ними и леваками уже были стычки. Если дорвутся до власти — наделают дел. А если нет, то из них пожалуй, еще и начнут делать героев. Ведь восхищаются же рыцарями, которые были обыкновенными бандитами. Балдеют от мушкетеров Дюма, которые только и делали, что бухали, да слуг били. Восхищаются Петром Первым, который строил города на костях. Да, конечно, величие России, только те мужики, что сдохли под Азовом и в балтийских болотах — тоже Россия. Для кого он прорубал окно в Европу? Для народа, что ли? Для себя. Да, время было великое. Но мужики об этом не знали. Наше время — тоже великое — от Балкан до Памира Евразию трясет. А мы думаем не о величии, а о том, что нам жрать нечего. Розы романтики растут на дерьме истории. Потомки нюхают розы, а современники — дерьмо.
Разговор прервал делегат от одного из более дальних костров, искавший помощников для строительства баррикады. Помогать ему вызвались мужик, Эллин и парочка панков.
У баррикады, перекрывавшей выход на Дружинниковскую, к ним присоединились еще трое мужиков, уже возившихся с баррикадой, так что бригада получилась внушительная. Выйдя за баррикаду, она свернула куда-то во дворы и вышла к какому-то полуразрушенному строению. Стены и крыша строения были еще целы, но от оконных рам и дверей остались одни воспоминания, и перекрытия наполовину обвалились, завалив все пространство внутри строения огромадными бревнами. Защитники БД залезли внутрь и принялись вытаскивать эти самые бревна. На шум сбежались менты, и несколько секунд повстанцы и окружившие их стражи порядка молча смотрели друг на друга. Затем менты перекинулись с повстанцами парой фраз и, убедившись, что с одной стороны разрушается пока только развалюха, которую и так скоро сломают, а с другой — противник настроен хоть и не агрессивно, но достаточно решительно, исчезли так же мгновенно и неожиданно, как и появились.
За первую ходку бригада притащила четыре бревна — по бревну на два рыла. Панкам, впрочем, и этого хватило, а может их просто больше привлекало непосредственное строительство, чем ношение стройматериалов; словом, они остались укреплять баррикаду. Остальные носильщики сделали еще одну ходку. На этот раз бревна были полегче, но большинство все равно предпочло работать парами. Только Эллин и мужик в телаге взяли себе по бревну. У мужика выбились из завязки его длинные волосы, и он стал похож на Христа, несущего крест (если только Христос с крестом может быть в телаге).
Когда вторая партия бревен подоспела к баррикаде, первая уже была уложена. Панки встретили Эллина и мужика в телаге, подошедших первыми, словами: «Привет качкам!» и снова принялись за строительство. Эллин, услышав о «качках», поморщился. Не потому, что не любил «качков», а потому, что причисление к «качкам» его уже достало. Люди часто мыслят штампами, и многие, с кем Эллину приходилось общаться, узнав, что Костя — из Люберец, почему-то сразу были уверены, что он — «качок». А Костя, между прочим, терпеть не мог возни с железками, хоть дома у него и стоял двухпудовик.
Чем он всерьез занимался, так это борьбой, сперва — классической, потом — вольной; но с этим ему здорово не везло, потому как был он тогда высокий и тощий, и ему легче даже было бороться с более тяжелым противником, чем с низенькими крепышами из своей категории, которые, хоть на лопатки его положить и не могли, но зато вечно переводили в партер и побеждали по очкам. И душа у Кости лежала к борьбе, и талант в этом деле был, а вот фигура подводила. В вольной ему, правда, было полегче — можно было в случае чего ухватить противника за ногу или просто за задницу, но зато в группе вольников народу и так некуда было девать. В итоге, промучился Костя в секции почти четыре года — с десяти лет до четырнадцати, и один чорт — отчислили его как неперспективного. И зря, между прочим, отчислили, потому что уже через год он вдруг перестал расти в длину, а к шестнадцати сильно раздался в плечах и приобрел такую фигуру, о какой любой борец бы мечтал.
После этого, Косте, казалось, сам бог велел «качаться», но он предпочел делать это не с гирями, а на турнике, чередуя с пробежками километров в пять-десять, потому как отчим как-то сказал ему, что в стройотряде нет человека дохлее, чем «качок» или гимнаст — силы у них много, а выносливости — ноль, двухпудовик одной рукой выжать могут, а полукилограммовый кирпич тысячу раз перенести с места на место — слабо. И, кстати, прав оказался отчим — в девяностом на Валдае костин одноклассник Санька Бычков — заядлый «качок» выдыхался одним из первых, а Эллин мог махать лопатой, когда не только Бычок, но и все вокруг языки высовывали.
Со второй партией бревен возились чуть подольше, чем с первой, хоть теперь строителей было больше, а бревен меньше. Напоследок панки приволокли откуда-то здоровенную ветку, отломанную ветром от какого-то столетнего вяза, и вделали ее в баррикаду.
Сделав свое дело, панки ушли, ушел и мужик в телаге, и только Эллин почему-то задержался и минут десять стоял, вглядываясь в смутные очертания домов с той стороны баррикады. Когда он вернулся к памятнику, никого из неформалов у костра все еще не было. Мужик в телаге спал, повернувшись спиной к панковскому костру и чуть подогнув ноги, чтобы ступни были поближе к огню.
Эллин уселся у костра и несколько минут сидел молча, рассматривая языки пламени. Глядя на освещающий серую мокрую ночь костер, он вспомнил валдайскую экспедицию, потом почему-то вспомнил Ксению. Этого ему хотелось меньше всего. Костя прекрасно знал, что не пришел бы сюда, не испытай он на себе всех экономических радостей, которыми его обеспечило правительство, но теперь он подумал, что, кто знает, может он также не пришел бы, не вспоминайся ему к месту и не к месту Ксения. Во всяком случае, он очень надеялся, что теперь ему будет не до воспоминаний о ней.
Костя встал и пошел наискосок к другой баррикаде.

НА СЛЕДУЮЩУЮ


Hosted by uCoz