К ОГЛАВЛЕНИЮ

НА ПРЕДЫДУЩУЮ

* * *
Логинов уже двадцать шестого умудрился пробраться к Белому дому. Там он, в конце концов, притусовался к костру БКНЛ ПОРТОСовцев и, позаимствовав у них гитару, спел довольно известную в те времена рок-песню «Твой папа — фашист». Песня про папу не понравилась баркашам, они отобрали у Логинова гитару, вернув ее кандидатам в Номо sapensы, и вывели гомельчанина за оцепление.
Здесь Логинов столкнулся с Лозованом. Валера полез было обниматься, но Лозован быстро умерил его радость, сообщив последнюю новость — звонила какая-то женщина, сообщила, что Трофименко арестован за драку с баркашами. Точнее — за поножовщину. Нужно срочно искать адвоката и, собственно говоря, Лозован за этим сюда и притащился, рассчитывая поговорить на эту тему с комсомольцами — может, они чего посоветуют.
Логинов не прочь был снова пойти к БД, но сделать это было непросто — солдатско-ментовское оцепление день ото дня становилось все серьезнее, и к двадцать шестому стало таким основательным, что преодоление его было уже непростой задачей. Логинову и Лозовану пришлось долго ходить вокруг осажденной территории, отыскивая лазейки. По ходу дела к ним прибился какой-то журналист, тоже мечтавший пробраться к Белому дому по своим журналистским делам. В конце концов, вся троица забрела в подъезд какого-то жилого дома, глядевшего противоположной стороной прямо на БД. В окно с лестничной клетки были видны баррикады и полоса асфальта перед ними. Под окнами медленно двигался вооруженный патруль. «Как немцы в кино», — подумал Лозован.
Дождавшись, пока патруль пройдет, Лозован с Логиновым открыли окно и собрались уже прыгать, как вдруг перетрусивший журналист начал хватать их за руки и уговаривать, что, мол, не надо, это опасно, и так далее, и тому подобное. Пока посылали журналиста туда, куда его следовало послать, снаружи всполошился патруль — видно услышал голоса из окна. Лазутчики затаились, но было уже поздно — буквально через несколько секунд солдаты появились в подъезде. Логинов сунулся в окно, но там его уже ждали. «Валера, ты — корреспондент белорусского Левого информцентра», — успел шепнуть Лозован товарищу, вылезающему из дома под дулом автомата и, услышав: «Кто там еще, вылезай!» — ответил: «Спокойно, командир, мы сейчас через дверь выйдем.»
Лозована с журналистом действительно вывели через дверь. Представитель СМИ совсем оробел, зато Лозован держался совершенно спокойно. Его еще не спросили, кто он и что тут делает, а он уже упредил потенциальный вопрос: «Мы, все трое — журналисты. Мы, конечно, все понимаем, но у нас — тоже своя работа, для нас любая сенсация — это хлеб, вот мы тут свой хлеб и зарабатываем». Вскоре его с журналистом подвели к тому месту, где под охраной двух стволов стоял Логинов.
— Кто такие? — спросил один из охранников, видимо, старший.
— Не знаю, — ответил солдат из Лозовановского конвоя. — Говорят — журналисты.
— Журналисты, — подтвердил Лозован. — Я — корреспондент Партинформа и Левого информцентра, а это, — он кивком показал на Логинова, — наш белорусский корреспондент.
— А что вы тут делаете? — поинтересовался патрульный.
— Как это «что»? — изумился Лозован. — Деньги зарабатываем. Нам зарплату за репортажи платят. Если мы ни про что интересное не напишем, мы без зарплаты останемся.
— Документы есть? — спросил старший.
Лозован предъявил паспорт и два журналистских ксива — партинформовское и ЛИЦевское. Журналист — свои документы. У Логинова был только паспорт, но за него вступился Лозован:
— Он вечно свое удоставерение забывает, но я за него ручаюсь. Это наш белорусский корреспондент.
— Ладно, — сказал старший, — в милиции разберутся. Какое тут ближайшее отделение, кто знает?
— Сто одиннадцатое, — ответил Лозован.
Патрульный удивленно посмотрел на него.
—Точно?
— Точно, — подтвердил Лозован. — Тут совсем рядом.
Куда уж точнее! Трофименко отвели не куда-нибудь, а именно в сто одиннадцатое.
* * *
Ксения об аресте брата узнала ближе к полудню. Вообще-то, ей вполне могли бы позвонить и раньше, потому что Эллин разыскал Бийца весьма скоро. Хотя Костя поначалу понятия не имел, где, собственно говоря, в Москве находится улица Октябрьское поле, он быстро сообразил доехать до одноименной станции метро, а там оказалось, что и улица рядом, и искомый дом стоит совсем недалеко от выхода из метро, и даже квартира Бийца находится в ближайшем от метро подъезде; так что не позже половины седьмого Эллин был у Бийца. Однако Биец с Мишей, выслушав рассказ Эллина и обсудив ситуацию, решили раньше времени панику не подымать и родным Трофименко не звонить, а для начала связаться с кем-нибудь из ИРЕАНа и где-то с восьми начали каждые пятнадцать-двадцать минут названивать Дамье и Котенко.
Но у Дамье было хронически занято, а с Котенко было еще хуже — несколько раз Биец, Голицын и даже Эллин звонили по номеру Котенко и просили позвать Андрея, и каждый раз раздраженный старушечий голос отвечал, что здесь таких нет и что нужно правильно набирать номер. Номер, судя по всему, набирали правильно, видимо, что-то барахлило на станции, но звонившим от этого было не легче. В конце концов, Голицын, нарвавшись в очередной раз на несчастную бабку, начал ее уговаривать, чтоб она позвонила по телефону, который он ей продиктует, и сказала Котенко, чтобы тот позвонил Бийцу по важному делу и уже почти было уговорил; но тут бабка вдруг спросила, а что, собственно, это за дело такое, из-за которого ей так необходимо звонить, и Миша по простоте душевной начал ей все рассказывать. Услышав про защиту Белого дома, бабка заявила, что Ельцин все делает правильно, а всех коммунистов надо перестрелять, потому что они — сволочи, и бросила трубку.
Пришлось опять звонить Дамье. В конце концов, все разрешилось самым неожиданным образом — позвонил Котенко, рассказать об аресте Трофименко, сам он уже знал об этом от Вадима. После этого решили все-таки позвонить родным арестанта. Костя, окончательно убедившийся, что арестованный Трофименко — родной брат Ксении (телефоны арестованного и Ксении совпадали), наотрез отказался звонить, пояснив, что по личным причинам ему с родными Трофименко лучше не общаться. От более подробных объяснений он уклонился, опасаясь, что крутые революционеры заподозрят его в излишней сентиментальности. Миссию вестника взял на себя Миша Голицын.
Сообщение Голицына Ксению нисколько не удивило. Она прекрасно знала, что ее брат ошивается у БД, и давно ждала, что он куда-нибудь влипнет. Конечно, случившееся ее не обрадовало. Хотя она и считала Владимира (как, впрочем, и всех, кто действовал, с ее точки зрения, нерационально) полным идиотом, но никогда при этом не забывала, что этот идиот — ее брат, хочет она того или не хочет. Однако и никакого потрясения Ксения не испытала все по той же самой причине — подсознательно она давно уже ожидала чего-то подобного. Пожалуй, было даже не ясно, плохо то, что случилось, или хорошо — если все обойдется и через пару дней брата отпустят, то, может быть, как раз за эти самые пару дней Белый дом возьмут, а непутевый братец пересидит самое опасное время в милиции и останется цел и невредим. Правда, могло и не обойтись...
В общем, Ксения, не теряя спокойствия, выслушала всю историю, после чего выяснила у Голицына номер и примерный адрес отделения, в которое доставили ее брата, и попросила Мишу на всякий случай оставить ей свой телефон, а заодно спросила, нет ли у него каких-нибудь телефонов товарищей Владимира, с которыми имеет смысл связаться. Вообще-то ничего хорошего от этих товарищей Ксения не ожидала, но на всякий пожарный иметь возможность связаться с ними считала целесообразным. Оставив Ксении телефоны Бийца, Дамье и Котенко, Миша простился с ней и повесил трубку.
* * *
Нельзя сказать, чтобы менты особо обрадовались, снова увидев Лозована, хотя бы даже и под конвоем. Они прекрасно понимали, что раз у него есть удостоверение прессы, хотя бы даже и просроченное, значит, есть, по крайней мере, какие-то связи с прессой, так что, кто его знает, чего от него можно ожидать. То, что он был пойман у БД, не давало ментам никаких козырей, потому как не было никаких официальных постановлений и инструкций на счет того, что делать с теми, кто пытается пройти к БД. Поэтому самое лучшее, что можно было с Лозованом сделать, это поскорей отправить его, чтобы убрался, наконец, восвояси. Но поскольку совсем не нагадить задержанным всегда было для ментов просто унизительно, они придрались к тому, что Логинов живет в Москве без прописки, и потребовали с него штраф. Возражения, что Логинов только приехал, не подействовали — менты заявили, что, раз у него при себе нет билета, значит, он живет неизвестно сколько, и заперли Логинова в обезьяннике, отправив Лозована платить штраф в ближайшую сберкассу.
Вернувшись из сберкассы с квитанцией, Лозован поспел к большой перепалке. Ругались менты с Логиновым.
— Это гимн Франции! — возмущался Логинов.
— Гимн или не гимн, а петь тут нечего! — требовали менты.
— Я буду жаловаться французскому консулу! — грозил Логинов.
Лозован сунул ментам квитанцию и потащил Логинова наружу. «Я Марсельезу пою, — пояснил Валера, — а они не дают».
* * *
Утром двадцать седьмого ОМОН и солдаты блокировали, наконец, БД. Теперь пройти к зданию было нельзя даже по дворам. Затем осаждающие начали опутывать окруженную территорию колючей проволокой. Это была не старая привычная проволока, которой окружались еще сталинские лагеря, это была новая, незнакомая еще для большинства россиян полупроволока-полужесть, она не колола, а резала, перелезть через нее было невозможно. В проволочном заграждении был оставлен один-единственный проход, у которого дежурили менты.
Внутри проволочного кольца не осталось почти никого из трудороссов — Анпилов уже несколько суток появлялся у Белого дома только днем, а на ночь уходил сам и уводил своих людей. Он поступал совершенно правильно — анпиловцам так и не выдали оружия, и держать в БД многочисленную, но безоружную «ТрудРоссию» было просто глупо. Защищать БД остались баркаши, офицеры и казаки — публика мало похожая на революционеров. Остался, правда, и маляровский комсомол. Наконец, остались пресловутый БКНЛ ПОРТОС и куча одиночек из самых разных организаций.
* * *
Ближе к полудню трудороссы, не могущие теперь проходить к БД и скопившиеся в изрядном количестве у ближайших выходов из метро, устроили настоящий митинг между Белым домом и Баррикадной. Шум они подняли такой, что его было даже слышно в камерах ИВС, и Трофименко ломал себе голову: что же творится там снаружи? И хотя митинги были запрещены, но менты пока не решались трудороссов трогать. И многовато тех было, и не забыли еще менты Первого мая, да и непонятно было, чем вся эта заваруха с БД вообще кончится. Тем более, что время вообще было непонятное, неопределенное было время. Калининский проспект уже был Новым Арбатом, а улица Горького — Тверской, но Варварка была еще улицей Разина, Трехсвятительские переулки — Вузовскими, часть Кутузовского проспекта — улицей Маршала Гречко, а Пречистенский переулок (до революции — Мертвый) — Николоостровским. Уже не нужно было ходить на открытые партсобрания, но еще не нужно было ходить в церковь. Уже праздновалось Рождество, но еще праздновалось Седьмое ноября. Уже прошло время Брежнева, но еще не пришло по-настоящему время Ельцина. Уже народ перестал вздрагивать при слове «кагэбэ» и еще не начал вздрагивать при слове «фээсбэ». Странное было время — переходное. Ясно было, что рано или поздно это все закончится, и ясно было даже, чем это закончится по сути, но вот по форме... Не ясно было, чей портрет завтра надо будет вешать на стенку, да иной раз казалось даже, что глядишь, и ничей не надо будет, хотя менты и чувствовали нутром, что такого быть не может, чтобы ничей. А потому и не решались стражи порядка атаковать демонстрантов.
Но и к БД анпиловцев тоже не пропускали. И сколько ни шумели трудороссы, разогнать их не разогнали, но и они своего не добились. К середине дня стало ясно, что властям удалось отстоять новое status quo.
* * *
Биец двадцать седьмого наведался в штаб-квартиру РПК — благо, она была в пяти минутах ходьбы от его дома. С собой он прихватил Костю Эллина, к которому за время короткого знакомства проникся даже большим доверием, чем к тому же Мише Голицыну.
Ничего удивительного в этом на самом деле не было. Для Бийца существовало два критерия оценки людей — готовность выслушивать рассуждения о правильности теоретических воззрений Ленина-Троцкого и пение революционных песен. К последним Биец, поотиравшийся в свое время в КСП, относил не только классические вроде «Красная армия, марш вперед!», но и КСПшные песни о Гражданской, написанные в ту пору, когда антикоммунизм еще не стал в КСПшных кругах признаком хорошего тона. Эллин угодил Бийцу по обеим статьям. В идеи Ленина-Троцкого он, правда, не особо верил, но, поскольку ему очень хотелось понять, что же это все-таки за взгляды такие у троцкистов, он слушал внимательно и только изредка вставлял что-нибудь вроде: «Ага, понятно», что было истолковано Бийцом, как полное доверие к оным идеям. Что же до песен, то Костин отчим сам был ярым КСПшником, так что Костя знал такие песни, каких и Биец не знал. И хотя мода уже пошла на ругание красных и восхваление белых, однако Косте эти прежние песни почему-то нравились больше «Поручика Голицына» — то ли из чисто эстетических соображений, то ли потому что один из костиных прадедов по материнской линии еще в семнадцатом вступил в Красную гвардию, а вот поручиков и корнетов среди костиных прадедов не было, да и предки отчима в свое время здорово натерпелись от деникинцев (они, правда, и от красных натерпелись, но все-таки поменьше). Как бы то ни было, но только, после того как Эллин сходу подпел Бийцу «Аксинью» и «Товарища Ворошилова на буланом коне», а потом сам спел «Только двое прорвалось нас...», Биец полностью убедился, что перед ним — человек надежный. Мише подобное доверие не светило. Взгляды Бийца он уже знал и позволял себе с ними спорить, а песнями КСПшными не интересовался, да и вообще ему медведь на ухо наступил.
Подобный метод оценки людей не раз давал сбои. К примеру, летом одна вокзальная люмпен-пролетарка, которую Биец агитировал (он любил агитировать вокзальных люмпен-пролетарок, употребив их сперва по обычному назначению), подпевала ему, подпевала про товарища Ворошилова, а потом взяла, да смоталась, прихватив с собой всю выручку от продажи «Рабочей демократии». Но ни этот, ни другие подобные случаи так ничему Бийца и не научили. А, может, он просто считал, что кто не рискует, тот не выигрывает.
Нельзя однако сказать, чтобы Биец был совсем уж полным лопухом, или что чутье его всегда подводило — иногда оно срабатывало безошибочно. И когда лидер РПК и по совместительству председатель штаба ФНС Крючков начал сокрушаться по поводу потери связи с БД, Биец нутром почувствовал удачу.
«Ну, не так уж он и блокирован, — заявил вождь КРДМС. — Мы туда можем хоть сегодня пройти, скажите только, с кем там связаться!» Крючков вытаращил глаза.
* * *
Услышав о блокаде Белого дома, Миша Голицын решил сделать вылазку к Музею Ленина. Чутье не обмануло его — все баркаши остались в БД; там же, где нацисты когда-то нападали на распространителей очередного номера «Рабочей демократии», изданного на заложенные в ломбард серьги, что остались у Миши от бывшей жены, а еще раньше гоняли от Музея Донского, вызывавшего их зоологическую ненависть уже одним своим носом, там теперь сидела только бабка, торговавшая нацистской литературой. Миша подошел к столикам с литературой, посмотрел на столики, потом на бабку, которая почуяла что-то неладное, но не успела понять, что именно, и не торопясь, один за другим поддел ногой оба столика. Нацистская продукция посыпалась на асфальт, бабка заорала что-то вроде: «Израильский шпион» или «Сионистский провокатор», а довольный Миша направился к Александровскому саду. Через полчаса он появился снова. Бабка, метров за сто заметив Голицына, завопила: «Держите его!» но Миша спокойно подошел к столикам, повторил операцию и неспеша пошел к метро.
* * *
Чулин как настоящий русский герой остался в строю, невзирая на рану. Ему было не привыкать — летом, во время контрнападения леваков у Музея Ленина за всех досталось Чулину — его обрызгали из газового баллончика и огрели бутылкой по голове так, что он, студент Гнесинки, два дня не мог на слух отличить «до» от «соль», а уж об обычных тумаках и пинках нечего и говорить. Теперь опять из всех, кто брал анархиста, тот пырнул именно Чулина. Все шишки сыпались на бедного Макара.
В первый вечер после драки Чулина начало слегка знобить, но тогда это быстро прошло. Во второй — температура подскочила сильнее. Но теперь Чулину уже ничем нельзя было помочь — Белый дом был в осаде. Оставалось ждать, когда рана заживет, и температура спадет сама собой.
* * *
Поздним вечером двадцать седьмого, точнее, — даже в ночь на двадцать восьмое на Краснопресненскую набережную вышла странная процессия. Шесть человек, дойдя до края набережной метрах в ста от Новоарбатского моста, огляделись по сторонам и, убедившись, что за ними никто не следит, начали спускаться по металлической лестнице вниз к бетонной площадке, тянувшейся вдоль набережной до самых опор моста. Первым спускался Биец; за ним следовали Черепенников, Пилипенко, Лагутенко и Эскин; замыкал строй Костя Эллин. Шестерка не собиралась крушить каменные быки ломами или подкладывать под них динамит. Вместо этого она направилась к ближайшему концу площадки, плавно переходившему в бетонное полукольцо, которое вместе с набережной образовывало микробассейн, отделенный полукольцом от Москвы-реки. Отделялся он, впрочем, не полностью — в полукольце были оставлены отверстия, через которые свободно протекала вода. С наружной стороны полукольца вокруг него плавали бутылки, обломки досок, куски пенопласта, мазут и прочая дрянь, покрывавшая воду сплошным слоем. Со внутренней — в набережной зияла огромная дыра, перекрытая почти до самой воды стальной решеткой. Из дыры в бассейн выливался довольно мощным потоком какой-то подземный ручей — очередной собрат Неглинки по несчастью. Может быть, это была та самая Пресня, которая и дала название всему району, а может, совсем другая речушка — кто знает? Процессия добралась до решетки, и Биец, цепляясь руками за прутья, первым протиснулся между ржавым железом и грязной водой.
Костю поведение Бийца нисколько не удивило — он, разумеется, знал, каким путем собрался их вести великий вождь. Но если бы Костя даже ничего и не знал заранее, он бы все равно не удивился. Увиденное и услышанное им за последние дни и особенно ночи лишило его возможности удивляться, а последующее общение с Бийцем сделало сию перемену необратимой.
В самом деле, чему еще можно удивляться, когда выясняется, что твой новый знакомый, невзрачный двадцатитрехлетний субъект, выгнанный в прошлом из нефтегазового института — лидер самой крупной в России троцкистской организации — организации растущей и довольно активной, которой в будущем, может быть, предстоит сыграть в российской истории не меньшую роль, чем в свое время РСДРП; что твой случайный собеседник, щербатый мужичок в телаге — это, оказывается, не только брат твоей бывшей почти жены, но и довольно известный московский анархист, участник самой нашумевшей из драк у Музея Ленина (которые, возможно, войдут в историю); что оборванец Миша Голицын, которому сердобольные бабки дарили старую одежду, — один из виновников этой самой серии стычек между ультралевыми и ультраправыми.
Однако от всего того нового, что Костя узнал за последнее время, мир для него не стал шире, напротив, он стал меньше, сузился, сжался. Вдруг оказалось, что вождь партии, которой, может быть, предстоит еще стать «руководящей и направляющей», — это идущий впереди неряшливо одетый и провонявший табаком недоучившийся студент-химик с некрасивым веснушчатым горбоносым лицом и грязными темно-русыми волосами, который неделю назад, по словам все того же Миши Голицына, на пару со своим ближайшим заместителем удовлетворял свои половые потребности с тридцатилетней пьяной вокзальной проституткой; что стычки у Музея Ленина, о которых, может быть, напишут в учебниках истории, были всего-навсего цепью обычных драк, когда десяток человек били одного или двух-трех за то, что кому-то нравится Троцкий, а не Гитлер или наоборот; что, наконец, все нынешнее противостояние, которое уж точно когда-нибудь будут проходить в школах, напоминает выяснение отношений между люберами и металлистами, с той только разницей, что враждующие стороны почему-то оказались вооружены не собственными кулаками и даже не стальными цепями и перчатками-кастетами, а дубинками и автоматами. Такое положение вещей наводило на мысль, что и те, кого уже сейчас признают вершителями судеб человеческих, о ком знает каждый школьник, все они так же, как и простые смертные, изменяют женам, лечатся от триппера, блюют и мучаются с похмелья, а по временам страдают от запора или, наоборот, от поноса. Из всего этого напрашивался малоприятный вывод, что все так называемые великие люди, все, чьи имена и деяния изучаются на уроках истории — обыкновенные ничтожества, игрою случая поднятые из глубины жизни на поверхность и только по нелепому капризу фортуны окончившие свои дни в спальне собственного дворца или в одной из самых престижных клиник мира, а не в тюремной камере или не в самом дешевом номере провинциального борделя. И когда, наконец, дошла очередь до Кости и он, поднырнув под решетку, вслед за всеми вошел в бетонную пасть, ему показалось, что вся вселенная с ее историей, с прошлым и будущим, со всеми событиями и их участниками, от солдат Александра Македонского и Юлия Цезаря, грабивших и разорявших весь известный им мир, до космических разведчиков грядущего, которым еще только предстоит разорять и загаживать вновь открытые миры, — все это безобразие уместилось в канализационной трубе от решетки до первого поворота.
До конца пути шли молча. Биец, привыкший бродить по подземным водостокам, знал их лучше любого диггера, разрекламированного «Московским комсомольцем», подобно тому как североафриканский бедуин или канадский индеец знают свои пустыни и леса лучше всех знаменитых путешественников-европейцев. Он продвигался по бетонному лабиринту так же уверенно, как по обычной знакомой улице. Аркаша, также набродившийся под землей (дурные примеры заразительны), ни в чем не уступал вождю. Черепенников был озабочен тем, чтобы не зацепиться башкой о бетонный «потолок». Лагутенко брел по воде, сосредоточенно глядя под ноги. Эскин восхищенно раззевал рот, взирая на подземный мир. Костя прикидывал, как отреагируют защитники БД на их появление.
На выходе движение замедлилось — теперь надо было не идти, а карабкаться по железным скобам. Один за другим троцкисты поднимались наверх и исчезали. Наконец Костя и сам добрался до люка, выключил фонарик и высунул из-под земли свой греческий нос. То, что он увидел, было для него полной неожиданностью. Он не увидел никого. Никого, кроме своих подземных спутников.
Перед Белым домом было пусто. Горбатый мост, асфальтовая дорога, ведущая от него, лужайка, на которой Костя выяснял отношения с баркашами, — все обезлюдело. Даже у самого здания никого не было. Все защитники ушли внутрь.
Не было у здания и никаких постов — все посты были выставлены у баррикад. Лазутчики беспрепятственно прошли в БД и принялись разыскивать сторонников РПК.
* * *
Хасбулатовский министр внутренних дел Дунаев буквально обалдел, когда некая РПКшница привела к нему каких-то шестерых типов, пришедших «снаружи». Вместо того чтобы воспользоваться случаем, Дунаев, свыкшийся с тем, что его внутренние дела касаются только того, что творится внутри колючепроволочного кольца, проявил себя как последний тюха; и инициативу перехватил Баранников, чутьем профессионального КГБшника уловивший выгоду. Он зачислил лихих трубопроходцев в штат, выделил им охрану и выдал Бийцу ксиво с печатью. Теперь баркаши не могли гонять троцкистов. Дисциплина обязывала их относиться к «правительственной связи» с уважением.
* * *
Чавчукова об аресте Трофименко узнала от Лозована — он позвонил спросить, не знает ли Чавчукова, где взять адвоката. Ничего путного на этот счет Татьяна предложить не могла, но пообещала спросить совета у Капуцинова. Старый диссидент Капуцинов, сам в свое время пообщавшийся с тюрьмой, должен был знать, и где искать адвоката и что вообще делать в таких случаях. Тем более, что предупредить его об аресте Трофименко надо было в любом случае — должен же Капуцинов знать, что его работник не загулял, а сидит за решеткой.
* * *
Баркашевские чистки затронули не только анархистов. Уже из блокированного БД ими был выдворен довольно известный в то время в государственно-патриотических кругах Сергей Кургинян. Что именно не поделили патриоты с патриотом, для широких масс осталось загадкой. Поговаривали, что Кургинян сказал о баркашах что-то не очень одобрительное. Так это или нет — бог весть. Известно только, что когда Кургинян шел один по коридору, к нему подошли двое баркашей и, уперев автоматы в живот, предложили следовать за ними. Баркаши вывели Кургиняна из БД, подвели его к проходу, за которым маячили фигуры стражей порядка, и предложили убираться за проволоку. Кургиняну ничего не оставалось, кроме как подчиниться.
* * *
Двадцать восьмого по тамариному цеху разнеслась весть: грузчик Костя Элин ушел защищать Белый дом. Узнали об этом вроде бы и случайно, а с другой стороны, — вполне закономерно: кто-то из бригады спросил у Погудиной, как у той дела с Эллином, а Тамара ответила, что дела — как сажа бела — еще двадцать пятого Эллин, как ушел к БД, так теперь от него — ни слуху, ни духу, а вчера их вообще оцепили, так что теперь вообще непонятно, что с Костей, потому как, хоть и говорят, что их всех оттуда выпускают и только внутрь не впускают, да только говорят, что кур доят, а Тамара как-то раз пошла — так и сисек не нашла.
ОТКшницы сначала было решили, что Погудина шутит, но скоро поняли, что нет. Через полчаса новость стала известна всему цеху. И все сразу почувствовали, что пресловутое «противостояние» — это где-то близко, совсем рядом. До сих пор вся эта котовасия была всем не то, чтобы безразлична, нет, о ней говорили, кто-то ругал Ельцина, кто-то — и тех, и других, но все это казалось каким-то очень далеким, хоть и проходило чуть не в самом центре города, и никого из простых людей, по крайней мере, из работниц цеха не затрагивающим. Может быть, последствия всего этого должны были как-то повлиять на судьбы работниц, но сами эти события напрямую их не касались. А тут вдруг оказалось, что один из грузчиков взял, да и ушел защищать Белый дом. Да мало того, что ушел один из грузчиков — Костя ведь был уже не просто грузчик, он, пускай в последнюю минуту, успел стать для всего цеха очередным мужиком Тамары Погудиной, и значит, выходило так, что и Тамара в сорок лет умудрилась стать вроде как солдаткой.
Странно получалось, вроде бы, что такое осада Белого дома — не Великая Отечественная война и даже не Афган, но ведь если с Костей чего случится, то Тамаре ведь все равно будет, откуда он не вернулся — с Великой Отечественной или с Белого дома. Да и ему — тоже. Правда, Тамара всю жизнь мужиков меняла, как перчатки, но то другое дело было — то мужики сами от нее уходили или она — от них, а тут... Именно то, что заваруха у БД зацепила не кого-нибудь, а Тамару, именно это тронуло всех, потому что, как бы кто к Тамаре не относился, но в глубине души за ее добрый и веселый нрав все к ней хоть немного, да испытывали симпатию, и никто не мог бы себе представить ни цех, ни фабрику без Тамары.
Тамара проработала на фабрике двадцать три года, хотя сначала попала туда совершенно случайно. Просто у одной из ее школьных подруг там работали не то какие-то дальние родственники, не то знакомые родственников — Тамара точно не знала. Подруга после школы хотела поступать в институт, но не прошла по конкурсу и на полгода устроилась работать на фабрику (тогда без этого в институт не принимали, считалось, что, если человек сразу не поступил, он должен идти работать, а не заниматься целый год неведомо чем). Подруга и посоветовала Тамаре идти туда же, сказав, что с десятью классами Тамару возьмут в ОТК без проблем. И действительно, взяли Тамару без проблем и оформили по второму разряду, а вскоре и третий дали, потому как людей на фабрике не хватало. Подруга уволилась, проработав с сентября по март, и пошла готовиться поступать в свой институт по новой, а Тамара, которой десятилетки вполне хватало, так и осталась работать на фабрике и никуда с нее не увольнялась, только один раз ушла в декрет.
Работа на самом деле была простая — проверять, соответствуют ли стандарту синтетические ленты-стропы, подсчитывая количество нитей в их основе и проверяя их на термостойкость и прочность на специальных станках, которые на фабрике почему-то все называли машинами, — может быть, за их внушительный вид. Зарплата была не ахти какая, но в общем — сносная, тем более, что у ОТКшниц были разные секреты, как работать быстрее (можно было, к примеру, разрывать ленты сразу на двух машинах) и за день выполнять не восьми-, а девяти- или даже десятичасовую норму работы. Пока Тамара была замужем, она, сделав свою работу «на восемь часов», норовила сбежать домой к дочке, а если начальство не отпускало, просто сидела и чесала язык, дожидаясь конца рабочего дня. Но с того времени, как развелась, она старалась заработать побольше и никогда не проверяла за день меньше девятичасовой нормы (разве что только проверять оказывалось уже нечего), находя, впрочем, время и для того, чтобы поболтать с подругами. В общем, ходила Тамара в передовиках и не слезала с доски почета, несмотря на свое далеко не образцовое облико морале; хотя, сказать по правде, кому из начальства какое дело было до Тамариного морального облика? Только дважды по этому поводу чуть не возникли крупные скандалы.
Первый раз — примерно через полгода после Тамариного развода тогдашняя директриса, большая моралистка, возмутилась, что Тамара мало того, что живет с кем ни попадя, так еще принимает от мужиков за это подарки. Но сказала она это почему-то не Тамаре, а начальнице цеха, чтобы та на Погудину повоздействовала. Начальница передала эти слова Тамаре, на что та ответила, что нечего, мол, ей в постель заглядывать, с кем она и чего — это ее личное дело, а насчет подарков, так директриса за месяц больше получает, чем ей, Тамаре, мужики за год надарят, пожила б на нормальную человеческую зарплату, тогда б и говорила.
Если б начальница передала Тамарины слова по адресу, то неизвестно, чем бы все это могло закончиться, но начальница, хоть и пришла на это место всего год назад, но в делах цеха уже разбиралась и Тамарой дорожила, а потому, хоть ответом и возмутилась, однако скандал постаралась замять; ну а директриса через месяц пошла на повышение, новой же тамарины похождения были до фени. А второй раз Тамара здорово насолила уже непосредственно начальнице цеха, хотя, в общем-то, без злого умысла.
Было это в самом конце восемьдесят первого, когда на фабрику приехали киношники снимать репортаж для какого-то киножурнала. На беду приехали они вечером тридцать первого декабря — перед самым Новым годом, когда как раз заканчивался аврал, вся фабрика, включая ОТК, уже отработала, и только грузчики еще продолжали вкалывать. Работы им еще оставалось часов до десяти вечера, если не до одиннадцати, и работали они на горючем, потому что какой же грузчик будет в последний день года работать до одиннадцати вечера без горючего? Но самих грузчиков за горючим начальница не отпускала, боялась, что не вернутся, и в магазин для них бегала Тамара, которой они тоже поднесли за труды.
Непонятно, какого беса киношники заявились на фабрику в такое время (может, у них тоже был аврал), но только, когда они пришли в цех, Тамара была уже хорошая; она стояла прислонившись к машине, которая почему-то называлась «Минетти» (одна только Тамара по своей привычке к простым русским словам именовала ее «Х...есоской»), и рассказывала, как давным-давно, когда ей, Тамаре еще было пятнадцать, будущий муж лишал ее невинности. А начальница, естественно, ничего не заметила, потому что у нее уже от аврала у самой голова шла кругом, и вместо того чтобы обойти Тамару за версту, она подвела киношников прямо к Погудиной и сказала: «Вот наша лучшая работница ОТК — Тамара Погудина. Расскажи, Тамара, про свою биографию». А Тамара только вздохнула и выдала, глядя на киношников невинными, как у младенца, глазами: «Моя биография — сплошная порнография». Начальница мигом просекла ситуацию и попыталась замять разговор, но кто-то из киношников успел спросить: «Ну расскажите нам, Тамара, про свою жизнь», на что Тамара ответила: «Такая жисть, что только держись! Е...сь всяко: сидя, стоя, лежа, раком, е...сь на весу, даю в ж...пу, х... сосу!» После чего начальница на нее страшно обиделась, хотя и понимала, что сама виновата не меньше — кто ее просил показывать киношникам Тамару после того, как она сама давала той задание позаботиться о заправке грузчиков горючим.
Впрочем, через неделю киношники заявились снова и взяли интервью у Тамары по всем правилам, так что начальница несколько успокоилась, а Тамара загуляла с одним из киношников.
Среди работниц цеха по поводу БД не было единого мнения. Кто-то не любил Ельцина, кто-то — и Ельцина, и Хасбулатова, кто-то даже вспомнил, что в девяносто первом Руцкой и Хасбулатов были с Ельциным одна компания. Но все без исключения сочувствовали Тамаре. А потому и Эллину, кто бы он ни был — герой или дурак, все желали поскорей вернуться живым и здоровым. Даже начальница, хоть и считала, что буча — это, вообще-то, не дело и договариваться надо по-хорошему, но Костин поступок расценила положительно и даже на секунду подумала, а не оформить ли ему эти дни как рабочие? Но поразмыслив, решила, что это, конечно бы, хорошо, но не такая сейчас на фабрике ситуация с финансами, к сожалению.
* * *
Если Капуцинов не растерялся, услышав об аресте Трофименко, то только потому, что он вообще не способен был растеряться. В той ситуации, когда у нормального человека появляется чувство растерянности, Капуцинов испытывал лишь чувство глубокой озадаченности, и таковое появилось у него теперь. Было от чего. Нет, он, конечно, не испытывал никакой симпатии к нацистам, равно как и никакого благоговения перед царем Борисом, а старая диссидентская привычка заставляла его в глубине души сочувствовать любому политическому арестанту, будь оный хоть бы и боевик с ножом, не говоря уже о том, что Трофименко был ему нужен как работник. Но попробуй, вытащи человека из-за решетки в такое время!
Капуцинов припомнил свой собственный диссидентский опыт, надеясь найти в нем хоть что-то полезное для данной ситуации. Вспомнил, как арестовали и судили его самого, как пытались вытащить его товарищи, как он через три года вышел на свободу, как на радостях бухал с Ревуновым... Дальше его воспоминания вдруг пошли в обратную сторону. Он вспомнил, как пил с Ревуновым еще до ареста, как они познакомились, и только тут, наконец, понял, какого, собственно, чорта его мысль зацепилась за Ревунова. Вчерашний собутыльник Капуцинова теперь стал помощником президента, того самого президента, против которого восставал Трофименко. Конечно, помощник президента не станет тратить силы на спасение какого-то смутьяна, притащившегося с ножем в руках свергать и самого президента, и, пожалуй, что и всех его помощников. Но помочь человеку, с которым он когда-то пил водку, вытащить из ментовки нужного работника Ревунов должен.
* * *
Во время одного из рейдов «правительственной связи» в БД двое баркашей арестовали-таки нескольких бийцевиков вместе с корреспонденцией. Вождю пришлось просить заступничества у Баранникова. Последний был пьян и спал, но зам. его Андрианов выполз из кабинета и растолковал баркашам, что те очень неправы. Униженные и оскорбленные патриоты земли русской молча проглотили обиду.
Биец, видя такое дело, совсем уж, было, загордился, но тут какой-то высокий светловолосый молодой парень, стоявший неподалеку, — в гражданской одежде и без шеврона со свастикой, но явно из одной команды с баркашами — поинтересовался:
— Так это вы что, по трубам проходите?
— По трубам, — ответил Биец.
— По воде?
— По воде. Знаешь — песня такая есть: «По рыбам, по звездам проносит шаланду...»?
— Знаем... — усмехнулся высокий. — Шаланды, полные фекали, в Одессу Костя привозил. Как там с фекалиями?
Быркаши фыркнули. Кое-кто из бийцевского конвоя тоже не сдержал усмешку. Андрианов показал остряку кулак, но ничего не сказал. Бийцу осталось только заявить, что, мол, придет время — сам узнаешь, и гордо удалиться вместе с подчиненными, корреспонденцией и конвоем.
Настроение баркашей, испоганенное выговором Андрианова, слегка поднялось — как-никак удалось одному из них хоть в словесном бою уесть нахальных троцкистов. Хотя Паламарчук не был одним из них, — он был только сочувствующим.
Паламарчук сошелся с баркашами вовсе не потому, что изначально был без ума от их рассуждений. Совсем наоборот — его знакомство со сверхпатриотами началось с того, что он высказал свое мнение об их печатной продукции. Вернее, даже не о продукции — он ее и не читал, только глянул на внешний вид, да на заглавия, а о самом факте того, что подобный бред продается не в дурдоме, а в центре города. Баркашам это не понравилось, и они спросили Паламарчука, сколько ему лет, и почему он не служит в армии.
В армии Паламарчук не служил по вполне уважительной причине. За неделю до того как ему надлежало явиться с вещами, он из-за чего-то не поладил с тремя азербайджанцами. Гости с юга были в боевом настроении, что-то ему сказали, а он, вместо того чтобы промолчать, взял да ответил, слово за слово, один из ар кинулся в драку.
Паламарчук сразу понял, что его противник, судя по всему, занимался кигбоксингом и уже чего-то нахватался, но не настолько, чтобы с ним не мог справиться Паламарчук, в свое время, кстати, занимавшийся обычным боксом. Он сразил азера своим коронным приемом — левой «показал», как говорят боксеры, прямой удар в лицо, затем стал заворачивать руку будто бы для удара в корпус, но и по корпусу бить не стал, прокрутил руку дальше и достал противника боковым в голову. Руки южанина, прикрывающие лицо, ослабли, и Паламарчук добил ару прямым в подбородок — бедняга даже не зашатался, а просто рухнул, будто из него выдернули скелет.
Товарищи драчуна, не ожидавшие от москвича такой прыти, включились слишком поздно, и, в итоге, Паламарчуку пришлось иметь дело не с тремя противниками, а только лишь с двумя. Одного он отключил сразу. Просто ударил наотмашь тыльной стороной кулака и разбил аре нос. Но другой попался крепкий и, хоть и пониже Паламарчука ростом, но такой толстый, что бить его по корпусу, да еще сквозь куртку просто не имело никакого смысла; а голову он защищал умело, хоть и был, видимо, никакой не боксер, просто быстро сориентировался в обстановке. В конце концов, Паламарчук, наверно бы нашел подход и к нему, сойдись они один на один, но тут как на зло оклемался другой — с разбитым носом. Кулаками махать он не стал, а просто подставил Паламарчуку ногу. Зацепившись за нее, Паламарчук потерял равновесие, на миг раскрылся, пропустил удар, грохнулся на спину и, треснувшись затылком об обледеневший асфальт, потерял сознание.
Очнулся он уже в больнице с двумя сломанными ребрами и выменем, распухшим до размеров футбольного мяча. В итоге, больше полугода ни о какой армии не могло быть и речи, Паламарчук провалялся в больнице с ноября по март, да и потом еще долго ходил в поликлинику долечивать свое вымя ультразвуком.
Услышав неожиданную для себя историю, баркаши навострили уши. Они сразу поняли, что перед ними — потенциальный сторонник, если только его хорошо обработать. И они начали обрабатывать.
Разумеется реальные плоды обработка дала не сразу. Русского человека трудно убедить в том, что свастика, пускай даже красная и стилизованная под славянскую вязь, является символом патриотизма. Паламарчук в этом смысле не был исключением. В Отечественную двое братьев его деда по отцовской линии сгорели в танках, один — под Курском, другой — под Кенигсбергом, а по материнской оба прадеда вернулись с войны один без левой ноги, другой — без правой. Правда, не попади Иван Басков с Иваном Кощавиным в один госпиталь, может быть, не только не стали бы друзьями, но и даже не узнали бы ничего о существовании друг друга и, тем более, ничего бы не знали друг о друге старший сын Баскова и дочь Кощавина; а это значит — не появилась бы на свет Людмила Баскова, по мужу — Паламарчук, а, следовательно, и сам Анатолий Паламарчук не разговаривал бы с баркашами. Однако это не прибавило его симпатий к виновникам войны. Но баркаши упорно твердили, что их свастика — это и не свастика вовсе, а знак солнцеворота; что Гитлер, конечно, козел был, когда начал войну с Россией, но никто его за это и не хвалит, а хвалят его за другие дела, вот если бы он делал все то же, только с Россией не ссорился, а жил бы в дружбе, то все было бы прекрасно; и много еще чего говорили баркаши, а вешать лапшу на уши они умели. В конце концов, Паламарчук начал привыкать к тому, что они говорили, потому как вместе с откровенной чушью говорили они и вполне разумные вещи — на этом, кстати, и строится хитроумное искусство вешанья лапши на уши. Смущал Паламарчука и баркашевский антисемитизм — лично ему евреи ничего плохого не сделали, но постепенно и к этому он начал адаптироваться. Не так уж неправ был Геббельс, когда говорил, что ложь, повторенная многократно, перестает быть ложью. Быть она, положим, не перестает, но вот восприниматься как ложь перестает — это точно.
Для нацистов Паламарчук был желанным приобретением.
Во-первых, он уже самим фактом своего происхождения олицетворял их идею о единстве восточнославянского народа. Его отец был полищуком, то есть, попросту говоря, полесским (полисськым, как говорят они сами) украинцем, однако родился и вырос в Белоруссии, потому как север Полесья при нарезке границ отдали Белоруссии — с тех пор и называется Бересття Брестом, и ассоциируется Полесье с Белоруссией, хотя белорусов там отродясь не было, а жили там всегда полищуки. Мать же Паламарчука была родом из Череповца, то бишь из северной России, из тех мест, где еще лет пятьдесят назад говорили на своем, теперь уже мертвом языке, который не могли понять жители Рязани или даже Москвы, ибо отличался он от южнорусского настолько же, насколько любой из этих языков отличался от украинского.
Во-вторых, одним своим видом Паламарчук иллюстрировал их любимую идею о том, что русские — большие даже арийцы, чем немцы. Анатолий внешностью пошел в мать-череповчанку, от отца унаследовал только синие, а не серые как у матери глаза да чуть более короткий нос. Правда, и отец его при жизни был мужик не слабый, как и положено геологу, но сам он выглядел еще более внушительно. Высокий (метр восемьдесят семь с половиной), светловолосый, с удлиненным волевым лицом Анатолий Паламарчук казался сошедшим с агитационного плаката. Правда, внешность бывает обманчива, но если Паламарчук не врал (а баркаши чувствовали, что не врал), то в своей схватке с азерами он, хоть и был жестоко избит, но проявил себя как настоящий мужчина.
В-третьих, если на евреев его еще нужно было науськивать, то к уроженцам Кавказа и особенно Закавказья он после той драки большого расположения не питал. Тем более, что те трое ар вели себя, сказать по правде, как последние свиньи — нормальные люди, если бы вырубили втроем одного, то уж не стали бы его добивать так жестоко, даже если б сперва сами хорошо от него огребли.
Наконец, баркаши, кто уж их знает, почему, считали своими потенциальными сторонниками рабочих. Паламарчук был самый что ни на есть рабочий — слесарь-механосборщик. В свое время он, правда, планировал после школы поступать в геологоразведочный, чтобы идти по стопам отца, но смерть последнего (Роман Паламарчук замерз в экспедиции) все эти планы накрыла. Анатолий понял, что на зарплату матери семье долго не протянуть, закончил последний класс и подался на завод, рассчитывая проработать пару-тройку лет, а там, может, брат начнет прилично зарабатывать, может, в вечерний удастся поступить, словом, — там видно будет.
Правда, при таком росте цен, за которыми никак не успеть зарплате, Паламарчуку в будущем никакое обучение не светило, а светила работа с утра до ночи, чтоб с голоду не помереть. Это не прибавляло его симпатий к гайдаровскому режиму.
Несмотря на все вышеперечисленные плюсы, Паламарчук не успел за два с половиной месяца стать настоящим нацистом. В РНЕ он не вступал, да и речь об этом пока не шла. Однако у БД Паламарчук очутился уже в первую ночь. Он, как и Эллин, чувствовал, что при этом режиме у него нет будущего.
* * *
Давным-давно, еще в Древнем Риме был сформулирован принцип: «Пусть рухнет мир, но пусть торжествует закон!» С тех пор прошли века. Рухнул и Великий Рим, и весь античный мир, и много еще чего рухнуло; но закон так и не восторжествовал, во всяком случае — во всем мире. К великой, впрочем, радости анархистов, видящих в этой неспособности приоритета закона утвердиться в мировом масштабе залог возможности вернуться от римского права к обычному, то есть к тому, чтобы всегда и везде руководствовались не законом, а совестью.
* * *
Телефон зазвенел как раз в тот момент, когда Косых собрался идти в уборную. Помедлив секунду, он все-таки снял трубку.
— Одиннадцатое отделение, — сказал он недовольно. — Дежурный слушает.
— Здравствуйте! — сказали на другом конце таким подчеркнуто-вежливым тоном, каким обычно говорят те, кто может позволить себе не орать на собеседника, ибо много тому чести — и так все выполнит. — Вас беспокоит помощник президента. Тут к вам утром двадцать шестого числа доставили одного человека — его зовут Владимир Трофименко — дело в том, что он, вообще-то, не виноват — на него напали — он защищался. Может быть, он что-то и превысил, но не настолько, чтобы его за это сразу арестовывать.
— Кто на него напал? — переспросил Косых,
— Напали баркашевцы. Дело было у Белого дома...
— А что он там делал, у Белого дома? — поинтересовался Косых, не понимая, какого чорта помощник президента заступается за защитника БД.
— Работа у него такая, — пояснил собеседник. — Он собирает информацию по политическим партиям и движениям, в том числе и по коммунистическим, вот ему и пришлось идти туда по работе.
Косых начал что-то соображать.
— Что он, простите, собирал?
— Информацию. В данном случае о коммунистических партиях.
— Понятно, — сказал Косых. — А в чем его обвиняют.
— Обвиняют его в том, что он напал на баркашевцев, которые участвуют в этом путче, и ранил одного из них ножом. Но, согласитесь, что нормальный человек в одиночку не станет нападать на нескольких, тем более, — в подобной ситуации.
Косых хотел спросить, а что, если этот человек — ненормальный, но не решился.
— А нож у него был? — спросил он.
— Нож, насколько мне известно, был кухонный. Человек просто испугался, ну и схватился за первое, что попалось под руку.
— Понятно, и что мы теперь можем сделать.
— По-моему, в данной ситуации его можно отпустить.
— На него, кажется, завели уголовное дело... — ляпнул Косых первое, что пришло в голову.
— Но ведь не каждого, на кого заведено дело, держат под арестом, — с легкой иронией в голосе заметил собеседник. — Я вас уверяю, он никуда не уедет — у него работы невпроворот, он сейчас за двоих работает — за себя и за сотрудницу, которая сейчас в отпуске по уходу за ребенком. Ему в этом месяце два отчета писать. Если он не выйдет на работу, кто за него их напишет?
«Чорт бы его побрал! — подумал Косых. — Будь он хоть сто раз информатор, почему именно я должен его выпускать?»
— Да-да, конечно, но ведь это не от меня зависит, — попытался он отвертеться. — Это же прокурор решает.
— Да, но прокурор не знает всех деталей. Я уверен, если вы ему расскажете о нашем разговоре, он примет его к сведению.
— Но ведь разговаривать буду не я, а следователь...
— Ну так а вы поговорите со следователем! — судя по интонации, собеседник потихоньку начал терять терпение. — Впрочем, я и сам могу поговорить и со следователем, и с прокурором, если вы сообщите мне их телефоны.
«А что если это тувта? — подумал Косых. — Я дам телефон неизвестно кому, а они потом...»
— Нет-нет, — сказал он, — зачем вам беспокоиться, я сам поговорю.
— Большое спасибо! — услышал он в ответ. — Если будет нужно, я вам перезвоню. Всего доброго!
— До свидания! — сказал Косых и вдруг переспросил:
— Если что будет нужно?
Но на другом конце уже повесили трубку. Косых вешать трубку не стал.
— Ну ка, Козлов, — велел он сержанту, — позвони на станцию, узнай, откуда со мной говорили!
Проверка подтвердила худшие ожидания — звонили действительно из приемной Ельцина. Косых бросил трубку и крепко выругался.
— Что случилось, товарищ капитан? — поинтересовался Козлов.
— Что-что! — от волнения Косых забыл о своих естественных надобностях. — Шпион наш поп, вот что! Ельцинский агент. Он там, видишь ли, информацию собирал, а они, видать, его раскусили. А нам теперь звонят, чтобы мы его отпустили. Ему, видишь ли, отчет писать, да еще за двоих — за себя и за бабу, которая в декрете. Пианистка, твою мать!
Козлов, услышав про бабу в декрете, тоже вспомнил «Семнадцать мгновений» и чуть не фыркнул. Он вдруг заметил, что Косых здорово смахивает на Мюллера, вернее на Броневого в роли Мюллера.
— Что ты лыбишься? — разозлился Косых. — Что лыбишься? Молодой еще. Мал, да глуп — не видал больших затруднений! А я вот помню, как нас трясли, когда наши по ошибке ихнего майора кокнули. Ты тогда еще «Мурзилку» на горшке читал, а я помню! Как его фамилия? чорт, забыл! обычная такая фамилия. А как нас тогда трясли — до смерти не забуду.
— А с виду и не скажешь, — заметил другой мент, — такой тихий, смирный...
— Конечно тихий! — хмыкнул Косых. — Каким ему еще быть после того, как мы его взяли? Зачем ему на нас за...паться, если за него помощники Ельцина звонят? Тихий, твою мать! Тихий-тихий, а мужика порезал. И бабу с телекамерой за собой привел. Сколько мы хулиганов брали, с кем-нибудь киношники приходили? Одного я не пойму, зачем он все-таки на этих гавриков с ножом кидался? Видно не рассчитал, надеялся уйти, да не вышло.
— Ну а чо теперь с ним делать? — спросил Козлов. — Выпускать что ли?
Косых встал со стула.
— Не наше это дело — выпускать его. Скажу этой, как ее, ну кто там ведет его дело, пусть сама выкручивается.
И, вспомнив, наконец, про свою нужду, направился к уборной.
* * *
Как только истекли положенные трое суток, Трофименко начал вежливо, но настойчиво напоминать о себе. Менты его не выпускали, но и скорой поездки в Бутырку тоже не обещали. Трофименко раздумывал, начать ли ему скандалить или не стоит пока дразнить гусей (он должен был надоесть ментам настолько, чтобы они захотели от него избавиться, но не настолько, чтобы они из вредности нашли какой-нибудь законный повод задержать его здесь еще на трое суток), когда, наконец, его перевели в «аквариум».
Трофименко огляделся и убедился, что хрен редьки не слаще — сбежать отсюда было практически невозможно. Судя по всему, менты с минуты на минуту ждали санкции от прокурора, а потому не собирались отпускать своего пленника, зная, что через полчаса его все равно отправят, а там пусть доказывает, что просидел в изоляторе не семьдесят два часа, а семдесят три. Однако дело повернулось иначе.
Через час-другой Трофименко вызвали к следаку. Следак вновь оказался женщиной, но уже другой, не Гузюкиной. Выслушав положенное объяснение, следачка заявила:
— Ну так вот, на вас заведено уголовное дело, и мы вас отпускаем.
— Под подписку? — переспросил Трофименко.
— Нет, просто отпускаем.
Трофименко понял, что тут — что-то не так. Вскоре выяснилось, что отпускают его не только без ножа и противогаза, но и без денег, без документов, без часов и расчески, бывших у него в карманах на момент задержания, и даже без ремня на поясе и шнурков на кроссовках. Все его вещи находятся в прокуратуре, и он может зайти за ними сейчас или потом, как захочет. «Ищите м....ка!» — подумал Трофименко. Но виду он не подал, продолжая изображать невинного бедолагу, случайно влипшего в эту историю, и даже пообещал зайти.
Его выпустили в два часа дня, и он медленным шагом дотащился до входа в метро, благо, метро было в двух шагах. За дверьми походка его стала быстрее, движения четче. Подойдя к очереди в кассу, он изложил первому попавшемуся мужику ситуацию и попросил купить ему жетон. Мужик, оглядев просителя, молча вынул из кармана жетон, и Трофименко оказался в подземке. Он просидел в ментовке ровно восемьдесят часов, вместе с часом в штабе у баркашей — восемьдесят один.
* * *
Двадцать девятого боевые действия активизировались и переместились в центр города. Демонстранты под предводительством Малярова, а потом и Константинова начали перекрывать улицы баррикадами из пустых троллейбусов и мусорных ящиков и устраивать тут же скорые митинги. При появлении ментов или ОМОНа строители удирали в метро, и под дубинки попадали иногда собравшиеся вокруг баррикад сочувствующие, а чаще — случайные прохожие. Тем временем маляровцы выбирались на другой станции, и все повторялось по новой.
Президентская сторона тоже не страдала от недостатка активности. По всему центру сновали отряды омоновцев, при каждом шухере кидавшиеся на всех подряд. Во время одного из таких нападений пострадал Лозован. Он стоял у троллейбусной остановки с блокнотом, надеясь собрать материал для Партинформа, когда цепь омоновцев вдруг окружила остановку и прошлась дубинками по стоящему на ней народу. Лозована дубинкой не огрели, зато порвали ему куртку. «Нет, хоть было бы за что! — возмущался потом Лозован. — Я с восемьдесят седьмого года в ДСе. Сколько раз нас винтили, а меня ни разу не забрали! Прям, как будто заговоренный! А тут — просто по работе стоял! Ни за что, вот что обидно!»
* * *
Вечером тридцатого, последним вечером сентября Тамара возилась у кухонной плиты, жалея, что некому оценить ее кулинарные способности. Звонок в дверь оторвал ее от дела. Тамара заглянула в глазок, но на лестничной клетке было темно, как у негра в ухе, и понять, кто стоит перед дверью, было невозможно.
— Кто там? — спросила Тамара.
— Свои, — послышалось снаружи.
Тамара хотела было ответить, что свои в такое время вечерами сидят дома и по улицам не шляются, но голос показался ей удивительно знакомым. Она снова глянула в глазок и присмотревшись увидела что-то, отдаленно напоминающее Костю. Забыв об осторожности, Тамара открыла дверь и увидела, что перед ней и в самом деле стоит Костя, только грязный, усталый и обросший. Костины джинсы из светло-синих превратились в темно-серые; кроссовки были выпачканы грязью; нижнюю часть его лица покрывала еще короткая, но весьма густая борода, несмотря на свою черноту, делавшая Костю похожим на убежденного русского патриота. Тамара посторонилась и пропустила Эллина в комнату. Через пять минут он уже сидел за столом, наворачивая Тамарину стряпню.
Тамара между тем ломала голову над тем, каким образом Костя сюда попал, и кто же он теперь — дезертир, разведчик, беглый арестант? В любом случае Тамара была рада, что он вернулся, но неизвестность не давала ей покоя, а спросить напрямую Тамара не решалась — боясь обидеть.
— Ты откуда? — начала она издалека.
— Оттуда, — отвечал Костя, не отрываясь от еды.
— А говорят, что вы отрезаны.
— Правильно говорят, — подтвердил Костя. — Так обложили — таракан не пробежит.
— А как же ты прошел? — удивилась Тамара. — По воздуху, что ли? Или под землей?
— Под землей, — согласился Костя. И отправив в рот очередную ложку, пояснил:
— По трубам.
Тамара помолчала, пытаясь решить, послали Костю в город или он сам сбежал, и не решила. Тем временем Костя разделался со щами и принялся за как раз подоспевшую жареную картошку.
— Ты один, — спросила Тамара, — или вас много?
— Шестеро, — ответил Костя. — Я, Биец — это лидер троцкистской организации — и еще четверо его человек, — Костя усмехнулся . — Мы теперь называемся «правительственная связь»!
Теперь Тамаре, наконец, все стало ясно.
— Ну и как там внутри? — спросила она, просто, чтобы поддержать разговор.
— Паршиво! — Костя, наконец, оторвался от тарелки и посмотрел на Тамару. — Понимаешь, там куча всяких националистов, монархистов и прочих кретинов, которые уверены, что у нас все беды — от инородцев. Этих идиотов там столько, что даже коммуняки воют, хоть они и сами помешаны на русской идее. Тем более, что им оружия не дают, а патриотне — пожалуйста! Всех более-менее нормальных нацики гоняют. Настоящие нацисты — со свастикой. Только они — русские нацисты, и свастика у них — какая-то русская, но все равно видно, что свастика. Они там — за полицию. Меня гоняли. Бийца дважды гоняли, когда рядом не было его друзей из «ТрудРоссии». Я тебе говорил, что у Ксении брат есть?
Тамара кивнула.
— Так вот он, оказывается — анархист, одним из первых строил там баррикады вместе с Бийцом. А теперь он сидит — неполадил с нациками и пырнул одного ножом, а они его сдали милиции. Официальной милиции.
Тамара покачала головой.
— Да, крутой парень...
— Анархист... — пояснил Костя. — Говорят, его не расстреляли только потому, что рядом оказалась телекорреспондентка. Но сдать ельцинской милиции — это тоже надо додуматься! И посадить его за то, что он порезал нациста, которые у нас сейчас «путчисты» — это тоже что-то.
— Значит, друг друга больше любят, чем анархистов, — усмехнулась Тамара. — Только и всего.
— Все они друг друга любят, — мрачно заметил Костя. — Знаешь, в кукольном театре бывает — две куклы дерутся, а на деле их обоих один хмырь дергает, так же и тут. Одна сволочь. У тебя-то как?
— У меня — нормально, — улыбнулась Тамара, — только без тебя скучаю. Ты надолго?
Костя на секунду задумался.
— Похоже, надолго. Туда-то мы точно в ближайшее время не пойдем, я, во всяком случае. Они там делают вид, что воюют, а сами думают, как бы им повыгодней помириться. Пока говорят о «нулевом варианте», но я не удивлюсь, если, в итоге все опять будет, как до указа. Может, потом что и изменится, но пока там — спектакль. А я — не артист. Слушай, а можно еще картошки?
* * *
Первого октября в Москве произошло событие, о котором не говорилось по радио и телевидению, о котором не писали газеты, но которое сыграло огромную роль в так называемых «октябрьских событиях». Тот, кто не знает о нем (а о нем не знает почти никто), тот не представляет себе «Малую гражданскую войну» или, вернее, представляет ее в искаженном виде. Впрочем, чему удивляться — вся нынешняя историческая наука построена таким образом, чтобы люди запоминали имена убийц и насильников, а не имена тех, кто мешал убийцам убивать.
Первого марта в Дзержинском райсовете, что был тогда на проспекте Мира, собрались несколько человек: анархо-синдикалист Вадим Дамье; неповторимый Ярослав Леонтьев; Гриша Тарасевич — самый молодой и самый умеренный из собравшихся, похожий на студента с картины Ярошенко и в самом деле — активист студенческого движения, в прошлом — член Товарищества социалистов-народников; депутат совета Александр Абрамович, обеспечивший собравшихся помещением — член партии «Новые левые», недавно отколовшейся от Партии труда («партии туда, партии сюда», как окрестили ее в левых кругах); Ольга Трусевич; Петя Рябов и другие, не оставившие столь яркого следа в истории этих дней.
Собравшиеся не сходились друг с другом ни по тому общественному идеалу, к которому они стремились, ни по методам достижения этого идеала. Дамье стоял за полный коммунизм по Кропоткину, а то, что все привыкли называть социализмом, глубоко презирал, считая разновидностью капитализма; Абрамович был, по сути дела, типичный эсдек; Тарасевич некогда по убеждениям был близок к левым эсэрам, но после развала ТСН начал резко праветь (может быть, потому, что разочаровался в идеалах) и ко времени переворота стал уже не красным, а, в лучшем случае, бледно-розовым; Леонтьев; Рябов; Трусевич — все они в чем-то не соглашались друг с другом, хоть между многими из них и были вполне дружеские отношения. Но в одном они были едины — никто из них не испытывал ни малейшей симпатии к ельцинскому режиму, но никто и не горел желанием спасать Россию старым известным способом, и никто не верил, что политика Руцкого будет хоть в чем-то отличаться от ельцинской. С другой стороны, никто из них не видел в данный момент реальной альтернативы происходящему, и это примирило их. Можно было и повременить с отстаиванием своих идей, коль скоро ни одна из них в ближайшее время не осуществима.
Итак, несколько человек разных убеждений, но сходящиеся в отрицательном отношении к обеим сторонам и одновременно в нежелании быть пассивными зрителями искали свое место в создавшейся ситуации. И тогда вновь всплыло предложение Леонтьева, выдвинутое им еще в первые дни заварухи. И на этот раз оно было принято. Первого сентября родилась левая санитарная дружина имени Максимилиана Волошина, названная так позднее, по предложению все того же Леонтьева. Удалось даже договориться с депутатом Моссовета Булгаковым о том, что тот официально зарегистрирует дружину и выдаст волошинцам соответствующий документ. Штабом дружины стало здание «Мемориала», где работала Трусевич, подрабатывал Лозован и частым гостем был Леонтьев. Большая часть мемориальцев поддерживала Ельцина, однако нашлось и оппозиционное меньшинство — оно-то и дало приют волошинцам.
Многие знающие Леонтьева считают, что создание сандружины было единственным успешным его начинанием. Впрочем, этого вполне было достаточно, чтобы оправдать свое появление на свет.

НА СЛЕДУЮЩУЮ




Hosted by uCoz